— Нет! — возражал Сафа. — Я казню их сам. Но сначала я объявлю о своем решении народу!
— Хан мой, ты поступаешь неблагоразумно! Неужели ты не видишь, что вокруг тебя враги?!
Сафа-Гирей оставался непреклонен:
— Прежде чем я казню предателей эмиров, народ должен узнать волю самого хана!
Черный евнух развел руками:
— Завтра может быть поздно.
Ровно в полдень была объявлена воля хана. «Эмиры Булат, Чапкун Девлет, Мухаммед, мурзы Эмин, Али, Мелик, Тагир… по велению казанского хана приговариваются к смерти за измену верховной власти, за преступления против Аллаха и веры…»
Вестник ханской воли читал торжественно, только иногда отрывал глаза от бумаги, чтобы посмотреть на перепуганные лица горожан. «Даже Улу-Мухаммед не смел пойти против своих эмиров, — читал он в их глазах. — А этот мальчишка? Не много ли он себе позволяет?!»
А когда наконец воля хана была объявлена и стража с площади разбрелась по улицам, чтобы наказать непокорных карачей,[14] ко дворцу, беспрепятственно минуя охрану, подошел Булат Ширин. Его род принадлежал к высшей знати Казанского ханства.
— Где этот мальчишка?! Пусть выйдет сюда, я выстегаю его розгами, если больше уже некому проучить его! Появись передо мной, если ты не трус!
Ворота дворца распахнулись, и в сопровождении евнуха во двор спустился казанский хан. И вот они встретились — доверчивая молодость и закаленная в дворцовых интригах зрелость.
Зрелость улыбнулась:
— Ты не трус… Что ж, я сохраню тебе за это жизнь! Не хочу проливать даже каплю чингизидовой крови! А ты, — ткнул он пальцем в грудь евнуха, — умри!
И тотчас к черному евнуху подбежала дворцовая стража, и через секунду его курчавая с сединой голова покатилась по желтому песку.
Воспоминания не прибавили радости: слишком много хану пришлось пережить в юности. И вот теперь Сафа-Гирей вернулся в Казань.
День отпущения грехов
Под утро, когда город еще пребывал в грезах, дворец был разбужен коротким воплем. Воздух резанула тонкая упругая сталь, и в полутемных длинных коридорах ханского дворца вновь установилась тишина. Никому и в голову не пришло, что это умирал десятник дворцовой стражи.
— Кто смеет беспокоить хана и моего гостя?! — раздался грозный оклик Джан-Али.
— Успокойся, любезный, это я, — произнес Сафа-Гирей как можно мягче. — Лучше отведай вот этого кумыса, — предложил он Джан-Али глубокую пиалу.
Хан посмотрел на своего гостя. Почему он боится Сафа-Гирея? Ведь тот всего лишь изгой.
Джан-Али улыбнулся и, взяв пиалу, небольшими глотками стал пить терпкий напиток. Кумыс теплой волной расходился по всему телу. Джан-Али прикрыл глаза, в тот же миг тонко просвистела булатная сталь и обезглавленное тело казанского хана рухнуло на пол, обильно заливая кровью дорогие персидские ковры — подарок турецкого султана.
— Приказ султана Сулеймана исполнен, — сказал Сафа-Гирей вошедшим янычарам, — и пускай посланники ханской воли объявят народу, что в Казани новый господин — Сафа-Гирей. Надеюсь, что народ еще не позабыл меня.
Стража поклонилась и, пятясь, вышла.
Хан посмотрел на голову Джан-Али и широкой пятерней сгреб волосы бывшего правителя. Голова полетела в угол. Раздался глухой стук.
Проснулся он с легкой совестью. Наступил праздник Рамазан, в этот день отпускаются грехи. А стало быть, Всевышний простил ему убиенного Джан-Али.
Сафа-Гирей вышел в город после утренней молитвы. О новом хане уже знала вся Казань. Первыми свое почтение Сафа-Гирею выразили эмиры, дружной толпой они подошли к нему и поприветствовали:
— Во имя Аллаха, милостивого, милосердного, будь же ханом на земле Казанской и правь щедро и счастливо!
— Я принимаю вашу волю, народ казанский, — милостиво согласился новый властелин.
Со своим утверждением на ханство Сафа-Гирей тянуть не стал. В тот же вечер по древней традиции казанских ханов его пронесли на большом ковре по кругу в соборной мечети, после чего сеид[15] произнес молитву, и Сафа-Гирей стал править.
— Да одобрит Аллах старания наши во имя его! — поздравляли правоверные друг друга с новым ханом и с великим Рамазаном.
Переписка высоких господ
Мурза Юсуф не находил себе покоя. Все его мысли были о Сююн-Бике, которая посылала отцу из Казани письма, полные жалоб.
— Она много плачет, — говорил его посол в Казанском ханстве. — А еще она закрывается в своих покоях и никуда не желает выходить. Джан-Али, зять твой, все больше балует и ласкает новых жен и молодых наложниц. Из Кафы ему с каждым караваном привозят юных девственниц. Он совсем забыл нашу Сююн-Бике, его уже не прельщают ее красота и молодость.
Юсуф все больше хмурился, выслушивая посла. Разве такой участи желал он для своей любимицы?
— Он не любит мою дочь, — объявил наконец мурза. — А значит, не уважает и меня. А вместе со мной и всю Ногайскую Орду! Я соберу войско и пойду на этого мальчишку войной! Он навсегда запомнит, кто такой ногайский мурза Юсуф.
Но, подумав и поостыв, Юсуф отправил осторожное письмо мужу своей дочери: «Брат мой и зять Джан-Али, казанский хан, слышал я от людей своих, что дочь мою ты не чтишь, не ласкаешь и относишься к ней хуже, чем к остальным женам. Она все больше одна, сидит в тоске, запершись в своих покоях. Прошу тебя: люби ее крепко, и тогда будет всегда мир между нашими народами. Слава Всевышнему!»
А в Москву хитрый мурза Юсуф отослал другое письмо: «Брат мой Иван Васильевич! Джан-Али — враг Руси. Темное дело против твоих земель затевает. Известно мне от моих верных людей, что коварен он и душой нечист. Держался бы ты с ним построже. Ты бы с Казанского ханства призвал его к себе и отправил в Касимов».
Письмо мурзы Юсуфа застало Ивана Федоровича Овчину в Боярской думе. Думный дьяк[16] с почтением протянул ему послание и молча ждал распоряжений.
— Пшел отсюда, дурак! — коротко распорядился Овчина и, сверкнув глазами на притихших бояр, сорвал огромную печать с бегущим волком и углубился в чтение. «Темнит татарин. Видно, дело какое надумал. Никогда не знаешь, чего и ждать от него».
Иван Федорович после смерти великого князя Василия Ивановича сделался полноправным хозяином во дворце. Уже и не любимец государя, а сам государь! Даже Шуйские до земли ломали перед ним шапку из боязни нажить опасного врага. Но Овчине оказалось этого мало.
— Был бы познатнее, может, и на великокняжеское место бы сподобился, — часто сокрушался он. — А так что? Хахаль государыни! Баба-то она ничего, крепка! И влюбчива шибко! Вот ежели бы дите получилось, быть может, тогда и церковь на брак благословила! А так?..
Думал ли Иван Федорович, что так близко подле трона сидеть доведется? Полагал ли, что грамоты иноземных государей читать будет? А сама великая княгиня с него сапоги стаскивать станет?
Бояре молча ждали, когда Овчина оторвется от письма. А он, оглядев думское собрание и едва задержав взгляд на государыне, сидевшей подле малолетнего сына, заговорил:
— Пиши, дьяк, грамоту ногайскому мурзе Юсуфу… «Брат мой… Джан-Али нами любим, я ему доверяю, а людям своим не верь, ибо язык их поганый лжет!»
Иван Васильевич, трехлетний великий князь и государь всея Руси, на высоком престоле восседал в Боярской думе. В палатах было душно, и самодержец заскучал и запросился к матери на колени. Устыдил его дядя, князь Андрей:
— Не положено великому государю дела важные бросать, ты бы уж досидел с нами, Иван Васильевич. Письмо мы татарам в Ногаи пишем.
Государь перестал хныкать и, набравшись терпения, добросовестно отсидел в жаркой палате еще часа два.
Мурза Юсуф на том не успокоился, постарался чем мог облегчить участь дочери: через верных ему людей подстрекал казанцев избавиться от нежелательного хана, а Сююн-Бике предлагал вернуться в Ногаи. Бике отвечала отцу отказом, письма ее всегда были коротки: «Моя судьба — судьба мужа! Если мне плохо, значит, так угодно Всевышнему!»
15
Сеид — почетный титул мусульман, возводящих свою родословную к пророку Мухаммеду; здесь — глава местного духовенства.