Выбрать главу

«… И Сталин поверил, что это всё враги? Но если его могли так обмануть, значит, он не тот великий и мудрый, которому мы верили… А если всё исходит от него самого?..» Далее о том же: «А я мучался от напряжённых мыслей: «Что же случилось со всеми нами?.. Мы члены ленинской партии, а нас тут называют фашистами?! Или произошло ещё неведомое сейсмологам землетрясение: дома, города, сёла — вся твердь осталась на своём месте, а люди, в силу каких-то подспудных тектонических сдвигов, внезапно переместились кто куда».

Конечно, мысли всегда приходят первыми. Но позднее на сцену выходят и совсем невероятные поступки. Бедным доходягам вдруг стали платить небольшие деньги за их самоубийственные мучения, а те решили подарить их «любимой Родине»: «Необычайное известие: заключённым, имеющим деньги на лицевом счёте, разрешается подписка на заём…Я бегом в клуб… На стене — лозунг: «Заём укрепляет могущество нашей Родины».

В клубе собрались медики, работяги. Прибежали дневальные из корпусов. Как быть: больные требуют, чтобы и у них была принята подписка на заём…. В подписных листах появилось около четырёхсот фамилий. Не подписались только бандеровцы, власовцы и полицаи. Да им и не предлагали».

Воспоминания мучили: «Всплыл образ другого следователя — Мельникова. В чёрном штатском костюме стоит за столом, роется в бумагах. Худой, обвисшие щёки, красноватые глаза. Говорит с издевательской улыбкой:

— Докажите нам, что вы на сто процентов кристально чистый, — получите десять лет, а иначе — кусочек свинца!»

Но сходить с ума было нельзя — потомки должны были услышать голос правды.

А воспоминания всё плыли: «…Опять та же рука в обшлаге. Две миски, ложка, хлеб — значит, день.

Одолевает назойливая мысль: «Это всё со мной. Я умер. Сейчас тут, на табурете, другой. Только с моим прежним именем, с моей прежней… Я и не я!..»

….

— Десять лет лагерей… Машинка холодно скользит по голове. На пол сыплются волосы… Это не мои волосы. У меня не было такой седины…

— Никогда мы с вами не встретимся. Из лагеря вы не вырветесь! — Глухо, не глядя на меня, произносит Чумаков.

Вызывает конвоира:

— Уберите!»

Когда про тебя, живого (подлинного коммуниста), другие люди с партбилетами в кармане говорят, как о падали, мир может обрушиться на тебя всей тяжестью. На то и расчёт у власти… И снова воспоминания:

«Душевный человек, одарённый журналист… Хорошо с ним работалось!.. Что думал он, коммунист с юных лет, когда его вели на расстрел?..».

Вынужденный многолетний разрыв с родными и близкими ни в чём не повинных перед властью людей мог ещё более отягчаться администрацией лагерей: «

— Знаешь, кто на кирпичном самый первый бригадир? Писатель Исбах! Знаком с ним?.. Так вот, работяги на руках его носят. «Человек номер один»! К нему, передают, жена из Москвы приезжала. Добивалась свидания… Все зеки на заводе узнали имя этой женщины: Валентина Георгиевна. Но никто не увидел её. И муж тоже… Не допустили!»

И шизофрения скоро получает постоянную прописку в зоне отчуждения. А как ещё объясняется тот факт, что «опасный государственный преступник», отправленный на смерть по «милости» «вождя народов», сочиняет любвеобильную поэму в честь всё того же Сталина? А ведь лагерник вовсе и не уголовник, а так называемая «милость» — это подлость главаря партии преступников, захвативших власть в самой большой стране мира! А как относиться к коллективному лицедейству заключённых?

«— Оформим концерт что тебе в Колонном зале!

— Может, и портрет Сталина разрешат? — улыбнувшись, спросил я.

— Портрета не будет, а вот кантату…слышите?

На сцене, за опущенным занавесом, репетировал хор. Стройные голоса пели: «О Сталине мудром, родном и любимом…»

— Ничего, товарищи не понимаю! — Тодорский пожал плечами. — Ведь в хоре и полицаи, и власовцы, и чёрт его знает кто!

…- Чудовищный парадокс! — Александр Иванович нервничал, тормошил в руках кисет с табаком. — Кремлёвская башня, кантата о Сталине и … номера на спинах!»

Коллективный психоз на сцене — это вид досуга. А был ещё и карцер. И выживали после многолетних издевательств, прежде всего, те, кого родственники поддерживали своей любовью, письмами и тем немногим, что было позволено, не давая прижиться чувству полной изоляции:

«Ночью меня отвели в подвальный карцер. Отлогие стены покрывала серебристая изморозь. Пол — в липком мазуте. Дверь, окованная железом, покрыта ржой. Коричневые крапинки на ней перемежались с морозными лепёшками. Вместо окна — узкая щель вверху, почти не попускавшая света.