— Двадцать лет назад вы называли священную советскую землю Большевизией. А советский народ — краснопузыми, — огрызнулся альпинист.
Старичок погрозил пальцем люстре.
— Я раскаиваюсь в этом! — возвестил он бару. — Я признал свои ошибки и возвращаюсь на Родину с очищенной душой! А вы замутнили свое сознание жидовскими и американскими бреднями! Такие, как вы, семьдесят лет вели нас по пути разврата! Такие, как вы, увели Крым из-под десницы Барона! Такие, как вы, превратили русскую армию в гоп-компанию американо-израильского образца! Но там! — Старичок ткнул пальцем в плафон на стене бара: — Там сохранили в неприкосновенности русский Дух!
— Excuse me, sir… — тихонько вмешался бармен, — If this man is disturbing you…
— No problem, — остановил его Верещагин.
Бармен пожал плечами и перешел к другому краю стойки.
Верещагин осушил еще один «дринк» и нашел в себе силы спокойно ответить:
— Где-нибудь через год, когда мы будем оба отмывать свое буржуазное прошлое в каких-нибудь Желтых Водах, мы вернемся к этому разговору…
— Не беспокойтесь! — Желтый палец уперся Верещагину в грудь: — В Желтые Воды пошлют таких, как вы, последышей Солженицына-Солженицера! А в таких, как мы, Советская Россия заинтересована.
— Ваши бы слова да Богу в уши, — хмыкнул Артем.
К ним приблизилось диковинное существо — о четырех ногах, о четырех руках и одном «стетсоне». «Стетсон» болтался на девице, а девица — на Шамиле. Шамиль то ли уже успел хлопнуть, то ли прикидывался. Как признавал он сам, водка была ему нужна только для запаха, а дури и своей у него имелось в избытке.
Девицу он наверняка уже успел где-нибудь оприходовать, и теперь, до конца полета, они составляли единое целое.
— Атац! — проникновенно обратился к деду Шамиль, — Лив мой курбаши, плиз. Яки?
Старикан соскочил с табуретки, словно там была бочка пороха, а он с опозданием разглядел тлеющий бикфордов шнур.
— Катя! — прокудахтал он. — Что ты делаешь в обществе этого типа?
— Яки, ага! — рассмеялась девица, — Это Шамиль, славный парень, он альпинист, Ага! Он ходил на… Куда ты ходил, Шамиль?
— Я ходил на Чого-Ри, о несравненная! — запел Шамиль. — Я попрал своими вибрамами склоны Аннапурны, о прекраснобедрая! Я касался снега на вершине Канченджанги, о дивногрудая! (Проще говоря, ты вполз туда на карачках, подумал Верещагин.) Я возносился, недостойный, на Пти-Дрю, о роскошноплечая… — Руки Шамиля успевали за его языком, что красавице необычайно нравилось. — Я видел вершину Мак-Кинли вот так, как вижу сейчас твоего ага, о великолепношеяя! Но нигде и никогда я не видел девушки прекраснее тебя!
— Что ты ему позволяешь, Катрин! — позеленел дед.
— М-м? — переспросила девушка. — А что я ему позволяю? Что я ему позволяю, дед? Мне двадцать один год, он мне нравится, я ему — тоже, все яки!
Шамиль зарылся носом в бутон ее русых волос, схваченных на затылке шелковым платком.
Верещагин налил девушке мартини и толкнул стакан к ней по стойке.
— Ты тоже альпинист? — спросила она.
Он кивнул.
— Пошли в отель, трахаться, — без обиняков предложила она.
Соблазн был велик. Первоклассная девица, девица что надо.
Но что поделаешь, если ты совершенно безнадежно моногамен и удручающе гетеросексуален. Верещагин отсалютовал бокалом и пожелал удачи.
— Катрин, — просипел дед.
— Не доставай меня сегодня, ага, яки? — пропела Катрин. — Шамиля завтра убьют, а я пойду замуж за начальника об-ко-ма… Я правильно говорю, Верещагин? Когда же и веселиться, как не сейчас?
— Не опоздай на самолет, Шэм, — напомнил Верещагин.
— А когда я опаздывал? — невинно спросил Шамиль. — Экскьюз мя, грешного, ага! — обратился он к старику. — Но мы валим в отель.
Они растворились в полумраке.
— Вот, — в глазах старика стояли слезы: — Вот, к чему вы нас привели.
— Выпейте, господин Филиппов Антон Федорович, — посоветовал Верещагин. — Выпейте, мартини еще много. Вам хватит…
Господину Филиппову хватило. Его бесчувственное тело похрапывало и тяжело всхлипывало в мягком кресле самолета, через одно сиденье от Верещагина. Старика сложили в кресло Шамиля, а сам Шамиль перебрался к стариковой внучке, они задернули занавеску и какое-то время возились, на что сонные пассажиры не обратили ни малейшего внимания.
Они летели над матово блестящим Черным морем, которое уже готово было подставить спину килям советских кораблей, а впереди рисовался отрезанный ломоть Крыма, подрумяненный справа рождающимся из пены солнцем.
Громада Аэро-Симфи жила неторопливой утренней жизнью. Это днем здесь возникнет суета, толкучка и столпотворение. Впрочем, по сравнению с тем, что творилось здесь в прошлом году, это будет тишина и покой.
Совершая привычные действия — паспортный контроль, получение багажа, плата за стоянку, заправка — Верещагин почувствовал, что отогревается. Не телом — телом он отогрелся еще в Дели, они вылетали душным жарким вечером, и кондиционеры в самолете были сущим спасением — но нутром от оттаял только сейчас, только тогда, когда ступил из трубы терминала на бетон Аэро-Симфи, услышал русскую речь, достал из кармана и бросил в ненасытный счетчик монетку в пятьдесят рублей, которая так и валялась в этом кармане все три недели с момента вылета из того же Аэро-Симфи.
Предстояла еще до ужаса занудная процедура сдачи документов в финансовый отдел Главштаба, отчет за каждый потраченный в Непале доллар, но — странное дело — ни малейшего раздражения по этому поводу Верещагин не испытывал. То ли апрельское солнышко пригревало так славно, то ли подействовало мартини, то ли девушки в этом году носили особенно короткие юбки — но настроение у Артема было превосходным, и никакой отчет в Главштабе не мог его испортить.
Шэм, как истый джентльмен, помог черноусому шоферу погрузить поддавшего Антона Федоровича Филиппова в золотистый «крайслер» и поцеловал на прощание Катю в щечку. Подходя к верещагинскому джипу-«хайлендеру», он снова находился в режиме свободного поиска и скалил свои фарфоровые зубы.
— Калон корице, кэп. Вэри гарна ханам, — нахально провозгласил он, и Артем ничего не мог возразить.
Симферополь, как всегда, был шумен, чист и деловит. Находясь в самом сердце Крыма, этот вавилончик объединял в себе ялтинскую праздничность и космополитизм, стеклянно-бетонное джанкойское стремление вверх, евпаторийскую легкость на подъем и керченскую напористость, севастопольский романтизм, бахчисарайское сибаритство и прочее, и прочее… Верещагин прожил в этом городе восемь лет, и это были далеко не худшие годы его жизни.
И как-то сегодня все особенно ловко складывалось, что это даже настораживало. И нужного офицера в финотделе удалось отловить быстро, и отчет он принял без лишних придирок, и даже пригласил их отобедать в столовую Главштаба — свинина по-французски, жюльен и божоле. Артем вежливо отказался, а офицер даже не настаивал: он был по уши в делах. Главштаб весь был по уши в делах — готовился к передаче в руки СССР.
Они с Шамилем позавтракали в татарской забегаловке — съели по большой тарелке плова. Офицер из Главштаба сюда и не заглянул бы: что это такое по сравнению со свининой по-французски, жюльеном и божоле урожая прошлого года?
— Мертвый сезон? — спросил Артем у хозяина, самолично раздававшего тарелки.
— Айе, — горестно согласился татарин. — Вы первые за утро. Людей уволить пришлось. Сам подаю, жена готовит. Вкусно?
— Вкусно.
— А кому это нужно? Кому нужно, я спрашиваю? Туристов было много — где они?
Май восьмидесятого года увидел беспрецедентное явление: отсутствие туристов. Издавна повелось, что еще с середины апреля шведы, норвежцы, датчане сползаются на крымские пляжи — прогреть свои нордические кости на черноморском солнышке. Море, правда, еще холодновато, но как может Черное море показаться холодным тому, кто вырос на берегах Балтийского и Северного морей?
А летом Крым заполнялся европейской молодежью и рабочим классом. Более зажиточный и привилегированный народ ехал во всякие Ниццы. Но и эти «сливки» стягивались в Крым к «бархатному сезону» на ежегодный кинофестиваль и «Антика-Ралли».