…Если утро начинается с рева дрилл-фельдфебеля «Па-адъем, дурье стоеросовое!», и на улице ноябрь, и за ворот сыплется ледяная пакость, а впереди — марш-бросок, пятьдесят километров пехом, таща на себе палатки, оружие и жратву, и ночевать придется где-нибудь в жидкой рощице, а назавтра — бросок обратно, в тренировочный лагерь, — такое утро называется мерзким.
Если утро начинается с того, что ветер обрывает растяжку палатки, и нужно выползать наружу крепить ее и заодно отлить, и не видно ни щелочки в плотных тучах, уже третий день, и двигаться невозможно — ни вверх ни вниз, и еда кончается, и топливо кончается, и ты уже насквозь больной, и Дядя Том насквозь больной, и понятно, что вся предыдущая работа на маршруте пошла псу под хвост, — такое утро называется отвратительным.
Но если для начала тебе накатывают твоим же шлемом по морде, и сразу ломают нос, и добавляют прикладом под дых, и ты оседаешь на неверных коленях, и мир сужается до кольца рифленых подошв — вот такое утро уже ни в какие ворота не лезет…
Верещагин слишком плохо себя чувствовал, чтобы вербализовать смутные мысли, с которыми он пришел в сознание, но в целом они были именно такими: утро исключительно паскудное и обещает не менее паскудный день. Арт собирался с силами, молился про себя и сквозь ресницы смотрел на происходящее.
Майор быстрым шагом подошел к группе пленных, сидевших на земле.
В СССР считается, что сдача в плен есть проявление трусости, а стояние до последнего и геройская смерть — напротив, проявление мужества. У западных вооруженных сил свое мнение по этому вопросу. Согласно ему, выживший в плену солдат обходится казне дешевле, чем убитый. Выжив в плену, человек может бежать и вновь вступить в ряды. Может не бежать и подрывать вражескую экономику необходимостью себя кормить, одевать, лечить и охранять. Может после войны быть обменен на вражеского пленника и принять участие в мирном строительстве в качестве исправного налогоплательщика, либо остаться в армии, сэкономив стране расходы на обучение зеленого новобранца. Словом, в мире чистогана, где все, даже человеческая жизнь, измеряется деньгами, солдат не обязан оставлять последний патрон для себя.
Крымская точка зрения на этот вопрос являла собой причудливую смесь российского героического раздолбайства, азиатского башибузукства и англосаксонского прагматизма. Держись до конца, гласил неписаный кодекс чести, но раз уж совсем подперло — попробуй сохранить себе жизнь. Только не унижайся до того, чтоб вымаливать ее: честь дороже. И пусть твои пленители знают, что держать тебя на поводке — занятие тяжелое и неблагодарное. При первой возможности, если не дал слова — беги. Но если дал слово не бежать — держи. На допросе назови свое имя и личный номер, ничего больше. Но на всякий случай, для успокоения совести, знай: тебе доверено ровно столько военных секретов, сколько ты можешь рассказать без особого вреда для государства.
Подпоручик Мухамметдинов военных тайн не причастился. Он знал, что состоит в батальоне ополченцев и что в Ялте есть еще три батальона кадровых горных егерей; он знал, что один из этих батальонов отправлялся через Алушту на перехват и что теперь горные егеря наступают с северо-востока, а ополченцы перекрыли Никитский перевал на юго-западе, он также знал, что здесь есть минометный дивизион, противотанковая и зенитная батареи, но где они сейчас и что с ними — он понятия не имел. Все, что знал, он рассказал, потому что не хотел, чтоб ему врезали его же шлемом по лицу, а потом, попинав ногами, скрутили и бросили, словно цуцика, под стеной, как это сделали с Верещагиным. Он и так натерпелся страху, когда, придя в себя на склоне после легкой контузии, увидел направленные ему в лицо стволы «Калашниковых».
Правда, один раз он думал, что его все-таки изобьют: это когда десантники принялись расспрашивать его про этого странного капитана, который сначала ходил в советской форме, а теперь валялся под стеной в окровавленной корниловской. Фарида Мухамметдинова спрашивали, а он ничего не знал, кроме того, что Карташов отдал его этому капитану в подчинение и он здесь так глупо влип. Он опознал одного убитого: длинного Константина Томилина, которого егеря называли Дядя Том. Остальные парни были из его взвода. Как открыть аппаратную — он не ведал. Вот тут уж его совсем было собрались бить, спасло только то, что никто из роты капитана Асмоловского не узнал его в лицо. Ему поверили, оставили в покое и принялись отливать Верещагина водой.
— Палишко, Васюк, — сказал майор. — Здесь есть кто-то из той группы?
Под пристальным взглядом лейтенанта подпоручик побледнел.
— Не-а, — сказал Палишко. — Только тот покойник. Вот, смотрите, — он протянул майору идентификационный браслет.
«На нем ваше имя и личный номер», — вспомнил Мухамметдинов проповедь дрилл-унтера. — «На случай, если дело пойдет плохо — группа крови. И на случай, если дело пойдет совсем плохо — вероисповедание. Так что сейчас по списку скажете мне, в кого вы верите…»
— Константин Томилин, 714006/VS, АВ, православный, — прочитал майор. — Как его остальные называли?
— Костя. — Прапорщик шмыгнул носом. — И Дядя Том. Я еще спрашивал у него, — кивок назад, — почему Дядя Том, он объяснил — потому что фамилия…
— Значит, настоящая… — рассудил майор. — Не хотел бы я, чтоб меня под выдуманной фамилией похоронили. Надень ему обратно, Сережа. — Майор потянул ид-браслет Палишке.
— Ну, а ты что мне скажешь? — его зрачки уперлись в подпоручика.
— Фарид Мухамметдинов, 800512/YH.
— Откуда?
— Из Ялты.
— Да хоть из Магадана! Вы нас гнали?
— Д-да…
— Сколько вас?
— Человек триста…
— Батальон?
— Д-да…
— Где они?
— Не знаю…
Палишко вернулся, гадко улыбаясь и поигрывая шлемом.
— Еще один герой нашелся?
Фарид почувствовал, как немеют губы.
— Я правда не знаю! — быстро крикнул он. — Он… вызвал их сюда.
— Кто?
Фарид кивнул на Верещагина.
— Давно?
— Нет… Не знаю, я не смотрел на часы. Мы еще там были, пока не… Не отступили.
— Минут сорок, — прикинул майор.
— Уходим? — спросил Васюк.
— Куда? Ялта вся под ними. Закрепимся здесь и вызовем помощь.
— Как?
— Кверху каком. Что ты знаешь про вот это вот? — Майор обвел рукой окружающее.
— Ничего он не зна… — сказал Верещагин. Конец фразы смял ботинок рядового Анисимова.
— А ты молчи. — Майор даже не оглянулся. — Палишко, отведи его в кабинет, чтобы не мешал.
Подозрительного капитана уволокли прочь. Он успел сказать подпоручику, что хотел: держаться версии «ничего не знаю». Глупо, решил Фарид. Во-первых, он человек и ему страшно. Во-вторых, он и в самом деле ничего не знает, и жалеет об этом, потому что у него даже нет сведений, которыми можно заплатить за избавление от побоев.
— Еще раз: что ты знаешь про помехи? — спросил майор, присаживаясь перед подпоручиком на корточки и пристально глядя ему в глаза.
— Ничего, — покачал головой подпоручик.
— Так уж и ничего? Послушай, Палишко, этого орла: вышка работает на всю железку, а он ничего не знает. Отвечай быстро, где все это включается, где выключается?
— Там комната есть… — сказал Фарид. — А может, и не комната… Но это все заперто. Человек. Он сидит, включает и выключает…
— Что, до сих пор сидит?
— Да, наверное… Я его видел один раз. Такой высокий, в очках.
— Был такой, — согласился майор. — Значит, никуда не делся, сидит там?
Фарид кивнул.
— А какие-то запасные системы… Кабеля, люки?
— Я ничего не видел. Некогда было…
— Верю, верю. И как же с ним связывался твой командир? Как он вызвал помощь?
— У него был уоки-токи…
— Что?
— Рация.
— Такая? — Майор показал «уоки» убитого Томилина, раскуроченную пулей.
— Да, сэр…
— Н-непонятно… — Майор осмотрел игрушку. — Что-то ты врешь. Радиус действия у этой штучки — два километра. Они бы уже здесь были… Что-то ты врешь…