Выбрать главу
Я не любила с давних дней, Чтобы меня жалели, А с каплей жалости твоей Иду, как с солнцем в теле. Вот отчего вокруг заря. Иду я, чудеса творя, Вот отчего!

Здесь напрашивается единственная возможность толкования: ночному гостю удалось растопить естественную сдержанность хозяйки своей удивительной способностью к сочувствию. Именно эта его способность помогла Ахматовой раскрыть перед ним, чужим человеком, трагизм своей жизни. Доказательства, что исповедь эта ни в коем случае не сводилась лишь к потрясениям, вызванным политикой, мы обнаруживаем и в воспоминаниях Берлина. Есть там несколько признаний, сформулированных в высшей степени сдержанно, но вместе с тем вполне однозначных. «Ночь тянулась медленно. Ахматова становилась более и более оживленной. Она начала спрашивать меня о моей личной жизни. Я отвечал открыто и свободно, как если бы у нее было абсолютное право знать об этом. <…> Наша беседа, касаясь интимных подробностей ее и моей жизни, <…> продолжалась до позднего утра следующего дня».

В ее стихах этого времени есть несколько строчек, где она сравнивает Гостя с Энеем, героем Вергилия. Ахматова, таким образом, и сама давала повод для того, чтобы уже некоторые ее современники увидели в ночной встрече в Фонтанном доме современный вариант истории Дидоны и Энея.

Карфагенская царица Дидона внимала рассказам Энея о взятии Трои, о дальнейших его скитаниях — и, проникнувшись сочувствием, влюбилась в своего гостя. Когда же Эней пресытился ее гостеприимством и тайно уплыл вместе со своим флотом, Дидона, обманутая в своей страсти, взошла на костер.

Некоторые эмоциональные нюансы Вергилиева эпоса действительно дают возможность сравнить его с ночной встречей Ахматовой и Берлина. Правда, сходство с латинской моделью здесь имеет место, что называется, с точностью до наоборот. В Фонтанном доме о своей жизни рассказывает не гость, а хозяйка; итогом встречи становится не костер, а — несмотря на все драматические перипетии — своего рода трагическое счастье. Британский философ был первым человеком, перед которым Ахматова посмела открыться полностью, без всяких оглядок, во всей своей слабости и ранимости; причем произошло это в критический момент, в преддверии надвигающейся старости, на пороге женского одиночества. Событие это, случившееся в тисках гнетущей порабощенности, дарит ей ощущение свободы.

Ни отчаянья, ни стыда, Ни теперь, ни потом, ни тогда.

Встреча Берлина и Ахматовой породила еще одно сравнение: Иосиф Бродский увидел в ней подобие истории Ромео и Джульетты. Правда, изображенную Шекспиром ситуацию тоже нельзя перенести на Ахматову и Берлина безоговорочно. Влюбленным из Вероны пустяка не хватило до счастья: приди патер Лоренцо в склеп вовремя, он предотвратил бы трагедию. В ленинградской же любовной драме нет места случайности, тут все неизбежно и закономерно. Над Фонтанным домом рок не витает: он живет в нем.

Так что эта любовь — не подражание каким-либо образцам, описанным в классике, а самостоятельная классическая модель. Ленинградских влюбленных судьба удостаивает той привилегии, что дает им возможность на одну ночь восстановить «связь времен», прервавшуюся в 1913 году. И они воспользовались этой возможностью, чем обрушили на свою голову гнев космических сил. Мироздание осталось таким, каким было, то есть разделенным; попытка с помощью любви устранить пропасть между двумя мирами заведомо была обречена на фиаско. Поэтесса знает это абсолютно точно — и тем не менее не может уклониться от роковой встречи.

И ту дверь, что ты приоткрыл, Мне захлопнуть не хватит сил.

Позже Ахматова всерьез утверждала, что ее встреча с Исайей Берлиным способствовала углублению пропасти, разделившей два мира; но об этом речь пойдет в следующей главе.

«Иду я, чудеса творя», — эта фраза, в сущности, означает: «Пишу стихи». И благодаря этим стихам мы можем примерно реконструировать, как в дальнейшем трансформировались ее чувства, связанные с Исайей Берлиным. Весной 1946 года Ахматова, приехав в Москву, навестила Нину Ардову. Они беседовали о прошлом, о войне, о планах Ахматовой на будущее. «Появилась у нее и еще одна тема, — вспоминает Ардова (в пересказе Э. Герштейн). — Это — встреча с человеком, который занял место в ее лирике на много лет вперед. Началось это с цикла „Cinque“».