Сэр Исайя Берлин и в своих воспоминаниях, и в нашей приватной беседе комментировал это мнение нейтральными, осторожными фразами, в которых я расслышал недоверчивый скепсис человека с рациональным складом ума. «Она придавала этим словам самый буквальный смысл, <…> была совершенно в этом убеждена и рассматривала себя и меня как персонажей мировой истории, выбранных роком, чтобы начать космический конфликт — таким именно образом это впрямую отражено в одном из ее стихотворений». Это убеждение являлось частью «исторически-метафизического видения, которое так сильно питало ее поэзию».
По-видимому, Ахматова в самом деле не сомневалась в том, что ее встреча с Гостем сыграла роль в мировой истории. В «третьем посвящении» «Поэмы без героя» эта мысль выражена четко:
Историк в моей душе всеми фибрами протестует даже против тени предположения, будто подобная любовная история хоть в какой-то мере способна была повлиять на конфликт двух супердержав. И в то же время меня самого как-то смущает этот категорический протест: может, во мне просыпается тот высокомерный всезнающий фатализм, с которым я в свое время — изыди, Сатана! — отвергал любое объяснение мира, если оно не опиралось на строгие каноны диалектического и исторического материализма? Такая позиция строилась на том, что я (подобно многим и многим) считал неопровержимыми определенные марксистские тезисы: например, теорию об упадке и загнивании капиталистического общества и о постепенном отмирании государства — и верил в них с убежденностью религиозного фанатика. Нынче же ни одна из подобных аксиом не кажется мне более рациональной, чем, скажем, огнепоклонничество. Что же касается убеждения Ахматовой, будто ее ночной разговор с Берлиным в Фонтанном доме стал толчком к началу «холодной войны», то оно уходит корнями в реальный образ мысли людей той эпохи. В конце концов, встреча выдающейся поэтессы с западным дипломатом в момент растущего напряжения между союзниками носила характер символический, а потому ее могли воспринимать в Советском Союзе как событие политическое, притом весьма значимое. Ведь если первый секретарь посольства Великобритании позволял себе свободно разгуливать по Ленинграду с сыном главного врага СССР, Рандольфом Черчиллем, то у Кремля и так были все причины, чтобы всерьез заволноваться.
Конечно, если принять во внимание общее ощущение угрозы, разлитое в атмосфере, то действительная опасность того ночного разговора играла столь же ничтожную роль, как и его содержание — насколько оно могло стать известным властям. Борис Пастернак летом и осенью 1945 года встречался с Исайей Берлиным каждую неделю. Причем разговаривали они — о чем бы вы думали? — о наполовину уже написанном «Докторе Живаго». Тем не менее Пастернак в то время преследованиям не подвергался. Скорее всего, определяющее влияние на ход вещей оказывали какие-то произвольные или случайные элементы: например, хорошее или плохое настроение, симпатия или антипатия высших лиц, принимавших решение.
Сталинский режим не являлся современной формой диктатуры: это была типичная архаическая деспотия, в которой гнев ли, хорошее ли расположение духа властителя воспринимал и передавал миллионам подданных какой-нибудь десяток приближенных, у которых имелись свои десятки приближенных. Суть была даже не в том, чем порождалось то или иное решение: зубной болью, похмельем или каким-то другим конкретным состоянием духа; суть сводилась к тому, что не существовало общественной силы, которая могла бы противостоять данному изъявлению воли диктатора. Сегодня уже невозможно сказать, действительно ли возмущение Сталина поведением Ахматовой и Берлина повлияло на советско-британские отношения. Однако если бы Сталину пришло в голову воспользоваться встречей в Фонтанном доме как поводом для ухудшения этих отношений, то никто не силах был бы остановить этот процесс. Ахматова ясно это понимала; однако у западного человека подобный ход мысли мог встретить лишь полное непонимание или, в лучшем случае — как у Берлина, — вежливую, недоверчивую улыбку.