Комната Ахматовой в Фонтанном доме, вспоминает сэр Исайя Берлин, «была очень бедно обставлена, — фактически все в ней, сделал я вывод, было вынесено из нее — украдено или продано — во время блокады; стоял маленький стол, три или четыре стула, деревянный сундук, диван и, над нетопленой печкой, рисунок Модильяни». А в отчете, написанном для своего МИДа, Берлин так обобщает свои первые впечатления: «Узкая лестница ведет в светлое помещение. <…> Писатели, живущие здесь, лишены всякого комфорта. Очень скоро выяснилось, что есть трудности с продовольствием и дровами».
В воспоминаниях Ильи Эренбурга, «Люди, годы, жизнь», печатавшихся в 1960 году в «Новом мире», жилище поэтессы описано подобным же образом: «Комната, где живет Анна Андреевна Ахматова, в старом доме Ленинграда, маленькая, строгая, голая; только на одной стене висит портрет молодой Ахматовой — рисунок Модильяни. Анна Андреевна рассказала мне, как она в Париже познакомилась с молодым, чрезвычайно скромным итальянским юношей, который попросил разрешения ее рисовать. Это было в 1911 году. Ахматова еще не была Ахматовой, да и Модильяни еще не был Модильяни».
Когда Лидия Чуковская поинтересовалась у Ахматовой, что та думает об этом описании, та ответила с раздражением: «Ни слова правды <…>… у меня стены не пустые, и я отлично знала, кто такой Модильяни. Обо всех вранье». Вероятно, недовольство у нее вызвала излишне беллетристическая манера Эренбурга; а может, то обстоятельство, что он вообще осмелился высказывать суждение о ее прошлом. Во всяком случае, правдивость его замечания о Модильяни подтверждает в своих воспоминаниях сама Ахматова. Что же касается ее комнаты, да и не только этой комнаты, а всех комнат, и вообще обстановки, в которой жила Ахматова, — то в этом отношении описание Эренбурга представляется, пожалуй, даже чрезмерно сдержанным.
Спустя много лет, в 1959 году, Лидия Чуковская посетила Ахматову в Ленинграде (та жила уже на улице Красной Конницы); впечатления Чуковской — несмотря на восторженный тон — были довольно мрачными. «На лестнице тьма и грязь. Ахматовская лестница! Ахматовская до слез! <…> Я вдруг оказалась среди давным-давно забытых мною вещей и в другом времени: та же забытая мною гладкая рама туманного зеркала, то же кресло со сломанной ножкой. И тот же маленький столик красного дерева, что стоял двадцать лет назад в комнате Фонтанного дома <…>. Вещи, они ведь как губки, впитывают в себя время и вдруг окатывают им человека с головы до ног, если он внезапно встречается с ними после долгой разлуки. Для Анны Андреевны вещи в ее комнате полны, наверное, 1913-м годом <…>».
Даже рисунок Модильяни, самая большая ценность из принадлежащих ей вещей, на протяжении десятилетий служивший своего рода туристической достопримечательностью для посетителей, здесь становится штрихом, иллюстрирующим нищету, на которую Ахматова была обречена пожизненно. Анатолий Найман рассказывает, как к Ахматовой приходил один оксфордский студент. Это была третья квартира Пуниных, на улице Ленина, 34; Ахматова занимала там одну комнату из трех. Зашла речь о Модильяни; молодой человек выразил желание взглянуть на картину. Ахматова попросила присутствовавшего при разговоре Наймана показать студенту рисунок. «Я подошел к кровати, — пишет Найман, — сделал приглашающий жест, он не двинулся с места; решив, что он чего-то не понимает, я объяснил, что вот он, рисунок, потянул гостя за рукав, стал подталкивать. Он с испугом взглянул на портрет и сейчас же вернулся на место. Когда он ушел, Ахматова сказала: „Они там не привыкли видеть постели старых дам. <…>“ Потом: „Они не могут поверить, что мы так живем. И не могут понять, как мы в этих условиях еще что-то пишем“».
«Величавая, седоволосая дама, в окутавшей плечи белой шали, медленно поднялась, чтобы поздороваться с нами.
Анна Андреевна Ахматова держалась с огромным достоинством, у нее были неторопливые жесты, благородная голова, красивые, несколько суровые черты лица с выражением безмерной скорби. Я поклонился — это казалось само собой разумеющимся, ибо она выглядела и двигалась, как королева в трагедии…» Такой увидел Ахматову Исайя Берлин. Сцена не лишена некоторой театральности; но ведь и само место действия, бедно обставленная комната в исторических кулисах дворца Шереметевых, — все это как бы предполагало некоторую патетику. Да и то, что разыгрывалось в ту ночь, навевает мысль о сценическом действии.
Однако перед этим произошла некоторая интермедия, которой и Берлин, и Ахматова придавали в последующем большое значение. В те же дни в Ленинграде находился Рандольф Черчилль, журналист, сын того самого Черчилля. Прибыв в гостиницу, он случайно узнал, что где-то тут же находится его бывший однокашник по Оксфорду, Исайя Берлин. Рандольф радостно отправился искать приятеля, которого надеялся использовать и как идеального переводчика. Фонтанный дом он нашел — и, зайдя во двор, стал во всю глотку кричать: «Исайя, Исайя!» Эпизод этот, в тогдашних условиях крайне необычный, бросающийся в глаза, мог стать просто опасным для случайно причастных к нему советских граждан. Поэтому Берлин решил на время попрощаться с Ахматовой и перенести встречу на девять вечера.