Он пробирался в полутьме между непонятным испанским хламом, несколько других очертаний и с другим запахом, чем хлам на шведском чердаке. Потом открыл дверь в ожидании темноты другого оттенка.
Но сегодня ставни оказались распахнутыми настежь. От неожиданного слепящего света он прикрыл глаза.
Какое-то благоухание… Кто-то здесь есть…
Он оцепенел, напрягся, уже знал.
Секунда отчуждения, почти враждебности.
Черный дождевой плащ на кровати. Открытая дамская сумочка на стуле.
Там стояла она, немного позади него, у маленького зеркала на стене, и проводила гребнем по своим черным волосам. Обернулась к нему мягким, гибким движением и с руками, еще поднятыми над головой. Улыбнулась.
Одна волна накрыла его с головой: смыла недели и месяцы после их последней встречи. Еще одна волна унесла прочь темные гроты, лодки и хвост белокурых волос.
И еще одна: подняла его к Люсьен Мари.
Ее руки еще не успели опуститься, они естественным движением легли ему сзади на шею.
Его губы и не подумали искать слова, они искали ее. Нашли — небольшую жесткость волос, изогнутую линию шеи, ее горячий рот. Ее гибкое тело, устремившееся навстречу его телу, сначала с робостью, потом в приятии.
— Как ты сюда попала? — промолвил он, наконец.
— На самолете.
— До Барселоны?
— Да. А потом ехала на трех старых глупых автобусах.
— И всегда ты на меня действуешь как шок.
— Благодарение богу, — прошептала Люсьен Мари. Ее зрачки расширились, тонкие крылья носа трепетали. Да, да — она приехала сюда с целью завоевать его снова — если нужно. Сейчас она была в полнейшей истоме, она дрожала от ликования, что колдовские чары между ними сохранились, остались прежними. Что письма, что слова, по сравнению с этим свидетельством в каждом нерве их тел: мой любимый. Моя любимая. Половина моего я. Мое море, чтобы я мог утонуть. Моя блаженная смерть.
Он подержал ее на расстоянии, не сгибая рук:
— Дай мне на тебя поглядеть.
— Нет…
— Я тебя все еще не узнаю. Ты стала такой парижанкой.
Парижанка улыбнулась:
— Ты меня помнишь, конечно, только в старом пятнистом рабочем халате!
Да, она стала более утонченной, более женственной, чем прежде. Может быть, это черный костюм делал ее такой? Или короткая стрижка? Или то, что его покрывало так удивительно хорошо сочеталось с ее желтым шарфиком, кокетливо повязанным на запястье?
Она что-то вспомнила, наклонилась, искоса взглянула на него лукавым взглядом и подняла подол юбки. Hа левой стороне была приколота английская булавка.
— Неряха, — сказал Давид нежно, узнавая ее вновь и вновь. — Ты не совсем изменилась, как я вижу.
Нет, она не изменилась. Иначе чем объяснить, что в ее манере показывать булавку на подоле юбки было больше женского обаяния, чем у всех женщин, вихляющих бедрами вокруг Пляс Пигаль?
— Задела за подол каблуком, когда выходила из самолета. Вели мне, чтобы я его подшила…
Он не слушал. Сел рядом с ней, играя короткими завитками у нее за ухом, наполовину бормоча, наполовину напевая что-то по-испански.
Она почти все поняла, но на всякий случай спросила:
— А что это означает?
Он перевел, приблизительно, но особенно стараясь, старинную народную песню:
Она улыбнулась, и он ее слегка потормошил:
— Не хватает ответа, ты же слышишь! Хочешь, чтобы им был я?..
— Да, — ответила Люсьен Мари.
Комната вся плавала в золоте. Зеленый великомученик Сан Хуан висел, незаметный, в тени. Фены для сушки волос и женские голоса внизу теперь еще больше походили на жужжание насекомых на летнем лугу.
И вдруг послышался новый звук: грузные шаги по лестнице, по чердаку.
Они отпрянули друг от друга. Давид произнес односложное шведское ругательство.
Стук в дверь. Деликатное выжидание на грубое — да! Давида; потом дверь отворилась и за нею оказалась Консепсьон, улыбаясь так, что были видны все ее десны. На бедре она держала высокий кувшин с водой и в таком виде была похожа на богиню плодородия. Она сказала:
— Вот вам горячая вода — если сеньора захочет помыться с дороги.
Против всех и всяких ожиданий оказалось, что Консепсьон, видимо, прочла все-таки какой-то английский роман.