Ты, конечно, можешь меня спросить: а как же Эстрид? Да, Люсьен Мари, она долго была моим «ты» — до тех пор, пока я не повернулся к ней со своим биноклем, тем самым полностью сместив все расстояния и размеры.
Помоги мне, Люсьен Мари — не разрешай, чтобы я сделал это еще раз!
Потому что на свете есть ты. Уже тогда, когда наш разрыв с ней был близок, ты была тем «ты», к которому стремилась моя душа. Но разве я это понимал? Ни в коем случае. Вспомни только то письмо, что ты мне сама процитировала. Я сознавал лишь, что мне нужна свобода, но не понимал, что совершенно в такой же степени я нуждаюсь в ощущении близости с кем-то, даже зависимости. А своего порока не видел. Не видел своего увечья — оставшись в одиночестве чувствовать, как одна за другой рвутся все мои связи с окружающим миром.
Это просто жутко — от рождения обладать взглядом, несущим опасность. Ведь стоит мне только достаточно долго поразглядывать свои чувства, как они тут же умирают. Но когда рядом ты, этого почему-то не происходит. Или когда я испытываю эти чувства вместе с тобой, как со своим медиумом.
Останься со мной, Люсьен Мари, и помоги мне — не смотреть, а чувствовать. Нет, и смотреть и чувствовать. Приди ко мне, и возьми на себя ответственность, и дай мне почувствовать ответственность за тебя. Давай попытаемся вместе построить такой для нас трудный мостик от «я» к «ты»…»
Тут вдохновение внезапно его покинуло. Он поднял голову и обнаружил, что времени прошло много, а Люсьен Мари так до сих пор и не вернулась.
А была ли она здесь вообще?
Он вскочил с ощущением головокружения: вечно он повторяет одну и ту же ошибку. Когда к нему является сама жизнь, он сидит и пишет. Когда он затем спохватывается и хочет ее удержать, она исчезает.
Он звал и искал ее везде, повсюду: на крыше среди клеток с курами, и в том месте, где висел призыв не стирать белье. Рискнул даже заглянуть в дамскую парикмахерскую. Но там все было тихо и пусто, салон уже был закрыт.
Встретив кого-то из старших детей Вальдес, он хотел было спросить, не видели ли они молодую французскую даму, но побоялся услышать в ответ: а какую это французскую даму? Здесь никого не было, сеньор.
Из кухни донесся голос Консепсьон. Давид устремился туда и нашел там Люсьен Мари с младшим отпрыском Вальдесов на руках. Огонь от плиты освещал снизу ее лицо и красную шапочку малютки Хосе; он восседал у нее на руках с высокомерной терпеливостью маленьких инфантов Веласкеса. Она держала его почтительно, но неловко, головка его неуверенно раскачивалась, пока наконец не нашла опоры на ее голом плече. Глаза его немедленно закрылись, рот округлился и начал делать сосательные движения. Люсьен Мари стояла с потерянным видом. Консепсьон засмеялась и приложила его к своей более щедрой груди.
Люсьен Мари взяла жакет от своего костюма, который она, войдя, бросила на спинку плетеной детской кроватки, и последовала за Давидом. Взгляд у нее был отсутствующий. Несколько раз она провела ладонью по своему плечу. Всем своим существом она еще ощущала, как малыш пытался сосать ее руку.
— Ну как, почту уже принесли? — спросила она несколько напряженным голосом.
Он с удивлением взглянул на нее, потом вспомнил.
— Ты надо мной смеешься! Считаешь, что я полоумный, раз пустился писать тебе письмо!
— Нет. Просто мы оба с тобой какие-то нелепые. Я решила, что нам необходимо именно поговорить — поэтому на самолете прилетела сюда. А потом ты решил: то, что нам надо сказать друг другу, настолько важно, что объясниться мы можем только в письме.
— Просто мы дополняем друг друга, — улыбнулся Давид. — Но если на то пошло, так один раз я уже написал тебе почти такое же письмо.
— Как написал? Когда?
— Несколько дней назад. После той телеграммы. Но тогда я его разорвал.
— Зачем же?
Он сказал тихо:
— Испугался, что слишком разоткровенничался.
— И ты, и я как на войне… сначала — разведка боем… — пробормотала она. — А где письмо?
Он вдруг застеснялся, как гимназист, начал, запинаясь, объяснять, что все это глупо и претенциозно. Люсьен Мари взяла исписанные листки.
Они опять уселись, как прежде. Через некоторое время она улеглась на живот и продолжала читать в своей излюбленной позе, опираясь на локти и положив подбородок на руки. Он ждал; рука его лежала ладонью кверху, — беззащитная на желтом покрывале.
Дочитав до конца, она посидела немного молча, не шевелясь. Потом склонила голову и опустила свой лоб в его ладонь. Это было красивое и церемонное движение, им она отдавала себя Давиду.