Выбрать главу

Губы у Люсьен Мари задрожали.

— Но, мадам, только благодаря ему я и начала поправляться…

Но подобные сентиментальности не производили никакого впечатления на настоятельницу.

— Теперь вам нужно все забыть и только лежать себе, отдыхать и дремать, — сказала настоятельница. — Вы и не заметите, как пройдет время, и он опять будет здесь у вас.

14. Мешок из козьей кожи, из которого вытекло вино

Давид плелся домой, от всего этого шаганья и карабканья по горам у него, как от тренировок, болели икры ног. День лежал перед ним пустой, как мешок из козьей кожи, из которого вытекло вино.

Чем же он, интересно, все-таки занимался, пока не приехала Люсьен Мари, и они начали спорить, смеяться, слегка ссориться, гулять, целоваться и вместе спать?

Работал, разумеется. За это время он совсем запустил свою работу, в глубине души она его очень тревожила.

Ну, теперь у тебя есть возможность поработать тихо и спокойно, прошептал чей-то язвительный голос.

Он проскользнул мимо дамской парикмахерской, погрузился в темноту своей комнаты и сразу же почувствовал себя почти что дома. Распахнул ставни и в комнату влился яркий свет. Желтое покрывало опять лежало гладкое, как пустыня после самума. Все было совсем как раньше. И вдруг он увидел черную фигурку на этом желтом фоне… Люсьен Мари не тогда, когда она заболела, а раньше, когда он должен был закончить заказанную ему статью. (Она так и осталась неоконченной, последний лист он вставил в машинку лишь теперь.)

— Надеюсь, я тебе не помешаю, — сказала она тогда.

— Нет, конечно. Сиди, лежи, вообще делай что хочешь, — ответил он ей.

И уселся за машинку. Сначала еще нужно было распутать нити, из которых он плел затейливый орнамент в своей работе о современной испанской архитектуре, а приезд Люсьен Мари все их так перепутал.

Новая испанская архитектура — это Гауди. Теперь он мог позволить себе спокойно сосредоточиться на этом удивительном барселонском архитекторе. Настоящий модернист средневековья: у него архитектура, строительство, скульптура и ремесло сплетаются в единое целое. Но единое целое сложного и неуравновешенного человека нового времени…

Прообразом и исходным моментом у Гауди было строение человеческого тела. Не римские или мавританские своды, а глазницы и очертания бедер…

Так, хорошо, а куда же девать его флору океанских глубин, морские звезды и медузы, и фантастические чудища на границе между сюрреализмом и мифом? И мысль о смерти, пронизывающую все, что он создал? Мысль о смерти, зловоние смерти. Неистребимый запах тления в камне.

Здесь Люсьен Мари переменила положение, он это увидел, не поворачивая головы. Она легла на живот, оперлась на локти, углубленная в свою книгу. Серия изогнутых линий у живого человека, гораздо более привлекательных, чем в созданиях Гауди.

Черт, дьявол, о моя любимая Люсьен Мари, шла бы ты лучше ко всем чертям…

Тихо. Сосредоточься. Вызови в памяти портрет Гауди. Задумчивое лицо старого мужчины с бородой. Зигмунд Фрейд… Мог бы быть его близнецом. А почему бы и нет? Сходство есть даже в том, что они оба создали.

Давид писал с удвоенной энергией, забыв обо всем на свете. Но вот что-то изменилось в самом конце поля зрения: Люсьен Мари шевельнула своими стройными ножками, каблуки ее уставились в потолок. И нить мыслей оборвалась опять. Нервы его натянулись, его охватило раздражение. Люсьен Мари была как волнолом — все волны мыслей, которые должны были бы свободно течь к нему и от него, тут же разбивались о нее.

Сердце у него сжалось от страха. А что если он был прав, когда писал ей, что стремится сохранить свое творческое одиночество… Что если его фантазия не может работать иначе, как только беспрепятственно заполняя собою всю комнату, свободно проникая через все стены…

Каждая мысль содержит противоречие, говорит Гегель. Каждое желание тоже содержит противоречие. О будь ты проклят, каждый шепот твоего внутреннего голоса после каждой молитвы, которую так горячо бормочешь: только бы моя молитва не была услышана. Потом опять тот изначальный голос: нет, услышь меня, услышь меня, услышь меня… Настоящая дуэль в галереях души, заполненных эхом.

Он сидел тогда, невидящим взором уставившись на свою бумагу: наверно, у меня одного такая раздвоенная, расщепленная воля?