Он почувствовал, как перстень неудержно скользит по пищеводу. Он задыхался и кашлял. Потом попробовал сунуть лапу в горло, чтоб его вырвало.
Но ничего не получалось.
Его залила волна жалости к себе. Судьба обошлась с ним жестоко. Удрученный, он сел на унитаз и опустил голову на лапы, пытаясь собрать моральные силы. Он хотел встретить врага с гордо поднятой головой.
Когда пришли люди с веревками, он с достоинством поднялся с унитаза, холодно поклонился и протянул обе лапы. Служащие посмотрели на него с немалым удивлением, потом набросили на него сеть.
Бухгалтер покорно переносил тряску в зарешеченной машине. Он знал, что приближается минута, когда он будет осужден за свой поступок. Защищаться было бессмысленно, да и случая для этого не представилось. В таком ясном деле приговор бывает краток. Серьезные люди, вершившие суд, совещались недолго. Они назвали его «медведь бурый» и отвели в клетку.
Он шел, гордо выпрямившись… Потом с непреклонным видом уселся на дуплистый ствол. Сник он только тогда, когда на его клетку стали прибивать табличку:
НЕ КОРМИТЬ!
К вечеру он стал есть сырую конину.
— Послушайте, коллега, — спросил несколько дней спустя научный сотрудник зоопарка у молодого аспиранта, — вы видели когда-нибудь, чтоб медведи рылись в собственном помете? Этот наш экземпляр, по крайней мере…
— Конечно, товарищ доцент, — ответил усердный юноша. — Я тоже это заметил и объясняю тем, что после зимней спячки медведи ищут в помете остатки непереваренной пищи.
Медведь все это слышал, но ничего не сказал, потому что он был медведь. Он удалился в угол клетки, начертил когтями на песке несколько цифр и в уме вычел налог из зарплаты.
Он ждал своего дня.
Андре Моруа
МАШИНА ДЛЯ ЧТЕНИЯ МЫСЛЕЙ
(Перевод с французского Н.Галь)
Преподавателя французской литературы Дени Дюмулена — героя фантастического романа Андре Моруа «Машина для чтения мыслей» (1937) — приглашают читать лекции о творчестве Бальзака в американский университетский городок Уэстмаус. Приехав туда вместе со своей женой Сюзанной, Дени Дюмулен знакомится с лауреатом Нобелевской прении талантливым физиком Хикки, который показывает ему свое новое изобретение — аппарат для чтения мыслей. Дюмулен решает использовать аппарат. Ниже мы печатаем главы из романа.
От коттеджа Хикки до нашего считанные минуты ходу, и, пересекая лужайку, я спрашивал себя: что же я сейчас скажу Сюзанне? Показать ей странный аппарат, который я несу под мышкой, объяснить, как он устроен, и испытать его вместе? Или же, напротив, промолчать, небрежно положить коварный сверток где-нибудь под боком, где он сможет записать раздумья моей жены, подслушать ее самые тайные мысли? Признаться, такое воровское вторжение в душу на миг показалось мне соблазнительным; но нет, это нечестно. Разве я прочитал бы письмо жены, адресованное не мне? Конечно, нет. «Но ведь это одно и то же», — подумал я, поворачивая ручку входной двери, и решил все рассказать Сюзанне.
Но очень часто, решив одно, мы под влиянием обстоятельств поступаем совсем по-другому, а случилось так, что в тот вечер Сюзанна встретила меня отнюдь не ласково.
— Как ты поздно! — с досадой сказала она. — Я уже беспокоилась.
— И совершенно напрасно, — сказал я и положил картонную трубку на маленький столик возле Сюзанны. — После лекции я заглянул к Хикки и мы с ним полчаса поболтали; как видишь, причина моего опоздания самая невинная.
— Может быть, — заметила она, — но, согласись, я же этого не знала… И вообще, что за удовольствие разговаривать с этим англичанином? Он ужасно скучный.
— Как ты можешь, Сюзанна? Что за легкомыслие — вот так судить о большом ученом, когда не понимаешь ни его языка, ни его идей! Скажу по совести, слушать Хикки мне в сто раз интереснее, чем твою сестрицу Мари-Клод или твоего зятя Максима; она уже тысячу раз объясняла, отчего у ее детей всегда насморк, а он вечно расписывает свои военные подвиги.
— Очень великодушно с твоей стороны напоминать мне про улицу Фонтенель, когда до нее шесть тысяч километров! У меня в этой Америке и так все нервы расстроились…
— Нервы — самое простое оправдание, — сказал я, пожимая плечами.
Наша чернокожая служанка доложила, что обед подан. Я шел вслед за Сюзанной и горько упрекал себя за несдержанность. В последние недели между нами все чаще случались вот такие размолвки. Я возвращался домой полный жалости к моей бедной изгнаннице и твердой решимости держаться с ней по-отечески мягко и ободряюще; я живо представлял себе, как буду отныне великодушен и добр. Но стоит нам остаться вдвоем, и ее непременно рассердит какое-нибудь мое неосторожное слово. И пять минут спустя уже в разгаре никому не нужный спор, сыплются резкости и упреки. «Нет, — говорил я себе, входя в столовую, — сегодня вечером я этого не допущу, я не позволю себе злиться…» Но Сюзанна, раз начав, уже не знала удержу; в ней, словно в некой пифии, разгоралось внутреннее пламя. Едва на столе появилась засахаренная дыня, она вновь заговорила о ненавистной мне улице Фонтенель: утром пришло оттуда письмо, в нем сообщалось, что месье Ковен-Леке нездоров.
— Теперь-то ты понимаешь, чем это грозит? — говорила Сюзанна. — Жером с Анриеттой опутают папу, обведут вокруг пальца, а я по твоей милости торчу здесь, за океаном, и не могу отстоять свои права. Понимаешь теперь, почему я с самого начала не хотела сюда ехать?
— Сюзанна, дорогая, я не хотел бы опять затевать этот тяжелый разговор, — сказал я. — Но, во-первых, когда президент Спенсер пригласил меня прочесть здесь курс лекций, я принял приглашение с твоего согласия. И потом, я тысячу раз просил тебя хоть ненадолго забыть про эти ваши семейные распри. Жером с Анриеттой хотят заполучить фермы твоего отца? Ну и что же! Так оно и есть. Ты тут ничего не сделаешь, и я тоже. И никакие твои разговоры не помогут. Так ради всего святого, поговорим о чем-нибудь другом… Потому что, право, обидно: мы с тобой попали в молодую, незнакомую страну, живем среди новых, необыкновенно интересных людей, а ты каждый вечер толкуешь все об одном и том же — о правах на земельную собственность в Верхней Нормандии… Нет-нет, довольно!.. Есть в этом что-то мелкое, пошлое, мне это мучительно, в конце концов… Я люблю тебя глубоко, искренне, но от этих разговоров я задыхаюсь. Попытайся проявить немного благородства и широты душевной… ты вполне на это способна…
— Да, я знаю, — сказала Сюзанна с горечью. — Мужчины вроде тебя взывают к благородству и широте душевной из чистого себялюбия, когда им это на руку. Тебе-то в Америке хорошо… Во-первых, ты просто бессердечный: оторван от детей, от родных, от друзей, и хоть бы что, с глаз долой — из сердца вон… И потом, тебе лестно, что здешние дурочки, вроде этой Мюриэл Уилсон, тобой восхищаются, будто ты гений…
— Ее фамилия не Уилсон, а Уилтон, и если она слушает мои лекции…
— …то, конечно, только из любви к Бальзаку? Ничего подобного, Дени, и ты сам это понимаешь не хуже меня… А вообще мне все равно, можешь сколько угодно ухаживать за всякими американскими трещотками, только после этого, пожалуйста, не читай мне проповедей насчет благородства… А что до земельной собственности, ты так ее презираешь… однако в старости, уж наверно, не откажешься от дома на улице Фонтенель… если только мне удастся его уберечь от этой жадины Жерома.
Я понял, что уже ничего не поправишь, остается только ждать, пока буря утихнет. Но тут в меня вселился какой-то демон; когда мы вышли из столовой и Сюзанна села в свое привычное кресло, я подошел к столику рядом с ней, словно затем, чтобы поставить чашку кофе, через прорезь в свернутых трубкой газетах незаметно нажал на кнопку и включил аппарат Хикки. На секунду мне показалось, что я попался. Сюзанна, опустив книгу на колени, спросила небрежно (я вообразил, что она только притворяется равнодушной, но ошибся):
— Чьи это бумаги?