Леклерк сжал кулаки. Почему этот иностранец не уезжает? Неужели ему все еще мало? Зачем ему понадобилось воскрешать колдовские чары, которые оставались погребенными целые тысячелетия?
Однако граф Мандранико уже собрался уезжать — волоча ногу, он поднимался к ним по откосу. И в эту минуту Леклерк заметил, что все кругом, начиная с выжженных склонов раскопа, шевелится. Пустыня пришла в движение. Там и здесь, словно осторожные животные, бесшумно двигались небольшие оползни. По оврагам, канавам, ямам, с уступа на уступ, то приостанавливаясь, то вновь продолжая свое движение, они со всех сторон ползли вниз, сжимая кольцо вокруг раскопанного храма. И ни дуновения, ни ветерка в неподвижном воздухе… Шум включенного автомобильного мотора на несколько минут вернул к реальной действительности. Прощание и изъявления благодарности были официально сухи. Граф оставался невозмутимым, но явно торопился. Он не спросил, почему кричали феллахи, не взглянул на пески, не поинтересовался, отчего так бледен Леклерк. Машина выехала за ограду, прошелестела по шоссе меж воронок песка и пыли и скрылась из виду.
Оставшись один на насыпи, Леклерк обвел взглядом свои владения. Барханы ползли и осыпались, словно их тянула вниз какая-то неведомая сила. Он увидел, как из дворца, толкая друг друга, выбежали феллахи и в панике бросились прочь, непонятным образом почти тотчас исчезнув из виду. Помощник, в белом бурнусе, носился взад и вперед и яростно кричал, тщетно пытаясь остановить их. Но вскоре и он умолк.
И тогда Леклерк услышал голос наступающей пустыни — приглушенный хор, тысячи еле слышных шорохов. Вот тонкая струйка песка, соскользнув вниз по откосу, лизнула основание одной из колонн, за ней устремилась другая, потом целый ручеек песка, и вскоре вся нижняя часть колонны была засыпана.
— Боже, — прошептал Леклерк. — Боже мой!..
Хосе Мария Санчес-Сильва
ДУРАК
(Перевод с испанского Р.Рыбкина)
Селение было таким древним, что здесь, на берегу, никто не знал, что древнее — селение или море.
Селение видело финикийцев и карфагенян, греков и римлян. В нем были развалины замка и арена для боя быков, был рынок, суд, начальная школа и отделение банка. Было все, что полагается селению, и даже дурак.
Пепе-дурак был предметом гордости односельчан. На любые попытки соседей набить себе цену местные патриоты отвечали: «Но у вас нет дурака!», и на этом разговор кончался.
У Пепе-дурака были карие глаза, очень красивые, кроткие, лучившиеся любовью. Временами даже сильные духом люди не могли выдержать взгляда этих ласковых и покорных глаз. Пепе-дурак был тружеником, трудолюбивее которого, похоже, что и во всем свете не было. Он с готовностью выполнял всякие мелкие поручения, безотказно грузил багаж в автобус. Еще ребенком он повредился в разуме — а может, и родился таким. Бывало, ходит целое утро с корзинкой из-под рыбы и не знает, где оставить ее и к чему приспособить. А то, бывало, целый божий день ищет что-то на пляже между водорослей. Остановится (для того, быть может, чтобы дать отдых своим больным почкам), поглядит на небо и повторяет снова и снова:
— Было на этом месте, а теперь нет. Было на этом месте, а теперь нет.
Временами Пеле не прочь был опрокинуть стаканчик.
Смеха ради его поили допьяна — и тогда Пепе мучился. Как будто он обретал разум, а слов, чтобы сказать об этом, у него не было. Как будто где-то внутри (это могло быть любое место, кроме мозга) что-то смутно говорило ему, что над ним нависает угроза обрести разум.
Местных жителей кормили земля и море, но еще более — лето. Летом приезжали дачники, и Пене простодушно верил, что лето было делом их рук, что они-то и привозили его с собой, устилали им землю и море, поднимали его к небесам, эти дачники, снимавшие летние домики у пляжа и на горе. Дачники очень хорошо относились к Пепе, и еще лучше относились к нему их дети. Лето было золотым временем для селения, и в силу какого-то странного парадокса (как будто Пепе-дурак олицетворял собой селение) это было золотое время и для Пепе. Летом у него всегда водились деньги, по крайней мере до тех пор, пока с этим мирились самые бес* совестные из его земляков.
Лето уже стучалось в двери, и в кабачке у пляжа, куда сходились по вечерам хозяева дач, только и было разговоров, что о наступающей поре. До календарного лета оставались считанные дни. Уже появились его предвестники — первые дачники, бродившие в поисках дачи, небольшого отельчика, постоялого двора у моря. И владельцы сдававшихся дач на велосипедах спускались к морю, чтобы перекрасить фасады, подновить черепицу на крышах, отремонтировать водопровод и электричество.
С первых чисел июня кабачок на пляже всегда оживал. Здесь устраивались пирушки не без расчета на барыш, здесь функционировала дачная биржа, здесь играли по мелкой и пропускали по маленькой. Пепе был неизменным участником этих пирушек, но однажды вечером он не пришел.
Отсутствие Пепе было очень заметно. Без него было меньше смеха и меньше серьезности. Рядом с ним каждый испытывал особое удовольствие от мысли, что сам он в здравом уме и твердой памяти, — простые люди от этого проникались к себе уважением. Любая глупая шутка над Пепе (правда, почти всегда они были беззлобными) вызывала всеобщее веселье, и такое же веселье вызывала любая фраза Пепе, любая из его безобидных глупостей.
Только что кончилась очередная партия. Водитель автобуса Хулиан попросил, чтобы ему дали отыграться. Публика вокруг стола молча курила, наблюдая за игрой.
— Странно, что Пепе нет, — сказал Хулиан.
Каждый, оборачиваясь и обшаривая комнату глазами, думал: этого не может быть. Но Пепе среди них не было. Сомневаться в этом больше не приходилось.
Сколько разговоров было в тот вечер о наступающем лете! Вдруг водопроводчик Серафин залился хохотом.
— С Пепе можно сыграть хорошую шутку, — сказал он.
Веселая компания потягивала вино, а Серафин говорил. Что, если внушить Пепе, что в этом году будет праздник прощания с весной? Если сказать ему, что все пойдут на южную дорогу прощаться с ней? Если уверить его, что весну встречают иногда на ее пути к морю и что она — прекрасная девушка, имеющая обыкновение являться детям или простым душам, подобным ей самой, и дарить им подарки?
— Весной буду я, — сказал сообразительный Хулиан.
Кабачок ответил ему взрывом хохота.
Пепе-дурак поверил. Пепе-дурак верил всему, что ему говорили. Сколько раз доводилось ему брести из одного конца селения в другой, сгибаясь под тяжестью никому не нужной ноши. Как клоун, как один из этих умнейших «дураков» цирка, Пепе, бывало, по целым дням таскал большую корзину, полную камней, от селения к пляжу и от пляжа к селению — до тех пор, пока какая-нибудь добрая душа, сжалившись над ним, не снимала с него чар злой шутки, называясь получателем корзины, и не давала Пепе на стаканчик.
Пепе поверил. Пепе-дурак верил всему, что ему говорили.
Они сказали, что зайдут за ним в тот вечер, когда весна уступит свое место лету и отправится к морю. Опаздывать нельзя: когда церковные часы пробьют двенадцать, нужно быть у начала южной дороги, откуда весна выйдет в путь, чтобы закончить его на морском дне, где она будет спать до марта будущего года.
Ночь была тихой и безлунной. Мягко сияли бесконечно далекие звезды. Водопроводчик Серафин, Марсиаль из правления взаимопомощи, хозяин кабачка Габриэль и еще шестеро или семеро собрались вместе. Все, в том числе и Пепе, уже перебрали немного, но на всякий случай захватили с собой почти полный бурдюк.
— Ты, значит, понял, — втолковывали они дураку. — Проси у нее что хочешь. Конечно, если ее увидишь, а то может статься, что и не увидишь…
— И не забудь встать перед ней на колени, — напомнил Габриэль.
— И сказать ей «ваше превосходительство», — добавил Марсиаль.
Они чуть не лопнули со смеху, но Пепе верил — и ждал, чтобы его кротким и ласковым карим глазам поскорее явилось чудо.
Южная дорога начиналась у дремучего леса. Здесь царил мрак, и толстые стволы высоких деревьев казались колоннами строящегося храма. Они сели, и из бурдюка весело побежало вино. Пил и Пепе, задумчивый, ушедший в себя. Зато глаза остальных искрились весельем. Наконец Серафин потребовал тишины и внимания. Все встали под непроглядной тьмой звездной ночи, трепещущей от близости моря. Медленно и торжественно прокатился в неподвижном воздухе первый из двенадцати ударов церковных часов.