Выбрать главу

Даша лежала, облокотясь на его грудь с пожизненным крестьянским багровым треугольником и выпуклыми мышцами. Он снова захотел пить и, что-то задумав, прищурился, но едва произнес: «Набе…», как она понимающе кивнула, набрала воды в рот и, закрыв глаза, поцеловала его, нежно отпуская минеральную прохладу короткими порциями.

Некоторое время они лежали молча.

— Тебе хорошо со мной? — вдруг спросила Даша.

Павел первый раз в жизни сказал «да!» с такой безоглядной уверенностью, а потом зазвонил телефон, и собранная Даша, пританцовывая, прощебетала свое:

— Ну ладно, красотулечка, я пошла. Спи. — И вдруг, постояв, добавила: — Я тоже спать поеду.

Павел медленно оделся, постучался к Сергею, тот с открытыми глазами лежал на всклокоченной кровати. Павел отвалился в кресло:

— Серег, у нас выпить чё осталось?

На следующий день снова сверкали над океанскими далями машины на пыльных и бугристых склонах стоянок. Пыль была везде: на кузовах, колесах и под капотами. С хватким дизельным рокотком завелся «сурф». Большая и низкая красавица «виста» с напряженным Василичем за рулем медленно поехала, качаясь и цепляя пластиковыми свесами комья глины. Павел выбрал темно-зеленую полноприводную «корону» с двухлитровым двигателем. Во всех машинах пахло мастикой, которой были натерты панели, а из выхлопа от катализатора тянуло конфетной сладостью. Такой же сладкий запах плыл над улицами всего города, мешаясь с запахами снега и моря. Бумаги оформили за полчаса и в тот же день погрузили все три машины в вагон на Красноярск. К вокзалу гнали в темноте, уличные фонари не горели, и сверху, с сопок, расположение улиц угадывалось по бесконечным вереницам автомобильных огней.

Павел думал о том, как погонят они машины по зимнику в Верхне-Инзыревск, как будут нестись колонной с транзитными номерами и сияющими фарами в снежной пыли, как странно будут выглядеть среди кривых лиственниц эти надписи «Рояль Салон» или «Супер Салон» и какой все эти большие и пока еще великолепные автомобили создают пронзительный контраст со всей окружающей разрухой и нищетой.

В последнюю ночь, лежа с Дашей, он почему-то представлял зимнее небо с плоскими оловянными облаками, снежный верх сопки и выгнутые лиственничные ветви с шишечками и то, как, бывало, за этими ветвями, за хребтами и облаками вдруг затаится что-то и одним вздохом северного неба, как огромным насосом, высосет всю душу без остатка, и как иногда кажется, что если не поделишь с кем-нибудь этот вздох, то в сорок лет или пустишь себе в лоб пулю, или сойдешь с ума.

Потом они с Дашей в полусне смотрели по ночному каналу «Жестокую Азию» американский сериал про джунгли, в котором резали визжащих крыс и у огромной живой черепахи отрубали ноги.

Павел выключил телевизор, и Даша, ровно дыша, заснула рядом с ним, а он глядел на ночной уличный свет, пробивавшийся в щели спущенных жалюзи, и ждал звонка как спасения, потому что, несмотря на полную ночную недвижность, жизнь неслась вперед с реактивной скоростью, требуя или немедленно приладить происходящее к себе, или прекратить… И снова звонил телефон, и Даша стояла перед ним, говоря: «Ну все, красотулечка», и он в последний раз поцеловал ее и повернул за ней ключ.

Ранним утром он сидел в самолете между храпящим Василичем и учительницей из Канска в толстых очках, за которыми будто именно с поправкой на эту толщину и были невероятно густо обведены чернильно-синей тушью глаза. Некоторое время они разговаривали, потом учительница уткнулась в книгу, а Павел, отвалившись в кресле, в полудреме думал о том, как ему придется возвращаться к прежней жизни. Он вспомнил, как когда-то по приезде от овдовевшей матери насаживал отцовский топор на новое топорище, как держал его, гладкое и белое, на весу топором вниз, постукивая по торцу, и как волшебно-послушно карабкался по топорищу при каждом ударе топор. Он думал о том, как нескоро вернется былая и зыбкая устойчивость его жизни, дающаяся только каждодневным мужицким трудом, и о том, что только от этого труда и зависит его душевное равновесие, потому что, возясь с каким-нибудь срубом, он и в самом себе будто возводил что-то из гулких и прозрачных бревен.

…Как все меняется в дороге, думал он, вот если дома у каждого свои дрязги, обиды, раздражение, к примеру, на соседа, который столько лет копается с новым домом, все выпендривается, аккуратничает, а сам живет в балкбе с бабой и тремя ребятишками, то в самолете это уже переоценивается и подается попутчику с гордостью: вот, мол, какие у нас мужики, терпеливые, основательные. Павел, одиноко живущий и как никто понимающий, что такое просто выстиранная женщиной рубаха, умел очень хорошо сказать про товарища: «Крепкая у Сереги семья», и было в этих словах столько бескорыстного одобрения, что, казалось, тень чужого счастья питала и его самого какой-то трудной и светлой силой. Он вспомнил чистившую зубы Таню, гулкий шорох зубной щетки и ту пронзительную нежность, которую испытал тогда к этой щетке, к зубам, ко всей этой молодой женщине. Улегшись в тот вечер на полу в спальнике, он со жгучим и стыдным чувством вдруг представил ее своей женой и тут же, переборов себя, отпустил ее, отдал, испытав уже давно знакомое ощущение освобождающей потери, и дальше, засыпая, думал только о самом Николае, о его седеющей бороде и о том, сколько ему пришлось потерять волос, прежде чем найти такую Таню.