Уже в номере, когда на ней ничего не было, кроме тонкой короткой цепочки, как воротничком схватывавшей шею с маленькой родинкой, он нечто отметил, почуял моментальным звериным мужицким чутьем и, не переведя в слова, забыл: чуть заметную, как на папиросной бумаге, зыбь на ее груди с крупными круговинами темной кожи вокруг сосков.
Через некоторое время они вернулись к Василичу за вином. Тот в плотных зеленых трусах, коротконогий, с мохнатой грудью и стеклянным взглядом полулежал в обнимку с Галей и Яной и хором с ними пел «Лучину». Серега спал на спине, открыв рот. Света плакала в кресле у окна.
…Облокотясь на руку, гладя указательным пальцем его угловатое лицо от виска к челюсти, она лежала рядом:
— У тебя щека красная…
— От водяры.
— Как ты думаешь, мне сколько лет?
— Девятнадцать, — сказал Павел, остановив, расплющив на лице ее руку.
— Да я по правде спрашиваю.
— Лет двадцать пять.
Она замотала головой.
— Ну сколько?
— Тридцать. Помнишь, я тебе одну вещь сказать обещала? У меня сын есть. В третий класс ходит.
Тут до него дошло то, что он заметил в ее груди, — это была грудь кормившей женщины, еще крепкая, но с еле заметной зыбью тления, к которой он испытал тогда неосознанную и почти сыновью нежность. Он взял в руку ее кисть. Ногти были коротко подстрижены, и рука казалась наивно-детской.
— Рабочая рука, — сказала Даша. — У тебя дети есть? Понятно… — Она помолчала. — А мне так девочку хочется…
На ее губах уже давно не было никакой помады.
— У тебя губы такие красивые, — сказал Павел.
— А с накрашенными вульгарный вид, да? — спросила Даша, а он только покачал головой и долго и медленно целовал ее в глаза, губы, шею, а потом в темнеющую на длинной плоской косточке ее голени продолговатую подсохшую ссадину — она упала где-то на ледяной лестнице.
Уже было поздно, наваливалась усталость, он лежал, по-домашнему переплетясь с ней всем телом и чувствуя в себе одно непреодолимое и неожиданное желание: ему хотелось, чтобы она заснула. Он целовал ее в закрытые глаза, в переносицу, и она затихла, задышала сначала тихо и неровно, а потом все ровнее, легче и спокойней. Он смотрел на ее бледное и усталое лицо, на закрытые глаза, на приоткрытый рот с бренной складочкой сбоку, на поблескивающий в ночном свете золотой зуб, на чуть вогнутый откосик лба под твердой и будто пыльной льняной челкой, которую он поднял, как кустик придорожной травы, и обнаружил там летнюю веснушчатую пятнистость. Она спала все вольнее в его руках, все глубже и сильнее дыша и словно куда-то двигаясь, и он, помогая ее сну, храня его, сам будто куда-то несся вместе с этим нарастающим движением.
Чуть путались мысли, и, как бывает в полу- или даже четвертьсне, вдруг необыкновенно ярко увиделся спящий под нарами и временами вздрагивающий Аян, дремлющий у него на плече Галькин Васька, и Павел, мгновенно и резко очнувшись, долго глядел на Дашино лицо, навек прикованный этой неизбывной беспомощностью спящего живого существа.
Потом зазвонил телефон, и в нем раздался негромкий, показавшийся Павлу торжествующим голос жабовидной бандерши:
— Девушку позовите-ка мне, пожалуйста.
— Ой, это я так заснула у тебя? — дисциплинированно вскочила Даша и подошла к трубке.
Он помог ей одеться, причем сначала неправильно, не той стороной натянул на нее шерстяную кольчужку. Стоя перед ним собранная, накрашенная, с сумочкой, в туфлях почти одного с ним роста, она сказала:
— Ну ладно, красотулечка, спи, — и ушла семенящей походочкой.
До утра он, не сомкнув глаз, пролежал в постели. Кто-то бегал по коридору, слышался женский щебет, низкие мужские голоса, а перед глазами, дыша, вздымался синий океан, качая ржавые корабли, тянула тощую руку нищенка, и наплывало сухой, летящей красотой лицо спящей Даши с поблескивающим золотым зубом в чуть приоткрытом рту. Он хорошо помнил родинку рядом с бьющейся жилкой на ее шее, подтянутый живот с маленьким и неглубоким пупком, другие подробности, и только это ее лицо ослепленная и будто засвеченная память отказывалась воспроизвести в точности.
Он помнил, как в один момент Даша простонала заученное: «Ах, я умираю», и стало нестерпимо больно за слабость, неубедительность этого «я умираю», за то, что вот она, дуреха, старается, отрабатывает, а сама уже так устала, что чуть дали покоя, и заснула как убитая. Он думал о том, что она будто состояла из двух частей: из игривой обложки и щебета — и другой Даши, которая, гладя его бороду, рассказывала про острова, про гребешков и крабов и про то, как ее отец, рыбак-путинщик, когда они с сестрой были маленькими, щекотал их бородой. Он представлял Дашины синие глаза, все ее загорелое, тонкое и богатое тело, как оно лежит в синем океане, колыхаясь вместе с ним, с детства освященное, омытое этим океаном, и завидовал этому океану, и ревновал, и эта ревность была во сто крат сильнее мелкой и бессмысленной ревности ко всем гостиничным пьяным мужикам, бритым дельцам с топорными лицами и воняющим приправами китайцам, которые, как мазутные пузыри на синей воде, только качались и качались где-то рядом, но не смешивались, не приставали к ее легкой душе.