Ближе к полуночи, обессилев от хождения, от гнетущего страха и тоски, Ульрих уснул на стуле — кровати он боялся, как заклятого места.
Внезапно громкий вопль, тот самый, что и в прошлую ночь, ворвался ему в уши — он был так пронзителен, что Кунци вытянул руки, отталкивая выходца с того света, упал вместе со стулом и растянулся на полу.
Пес проснулся от шума и начал выть, как всегда воют испуганные псы. Он бегал по кухне, пытаясь понять, откуда им грозит опасность, потом, остановившись у двери, стал нюхать под ней, втягивая шумно воздух и рыча, шерсть у него вздыбилась, хвост встал торчком, как палка.
Вне себя, Кунци вскочил и, подняв стул за ножку, закричал:
— Не входи, не входи, не входи, не то убью!
И пес, взбудораженный этой угрозой, начал яростно облаивать невидимого врага, на которого возвысил голос его хозяин.
Понемногу Сам утихомирился и опять лег у огня, но голову он так и не опустил, глаза его беспокойно блестели, из груди вырывалось глухое рычание.
Ульрих тоже немного опомнился, но еле держался на ногах от одуряющего страха. Он достал из буфета бутылку водки, и залпом выпил стакан, потом другой. Голова у него закружилась, по жилам пробежал лихорадочный огонь, он приободрился.
Весь следующий день он ничего не ел, только пил водку. И несколько дней кряду провел в беспамятстве. Стоило ему подумать о Гаспаре Гари — и он тут же хватался за бутылку и пил, пока не падал, охмелев до бесчувствия. Уткнувшись носом в пол, он храпел, мертвецки пьяный, весь словно ватный. Но стоило выветриться обжигающему и дурманящему напитку — и в мозг молодого проводника, как пуля, вонзался вопль «Ульрих!», он просыпался и вскакивал, все еще шатаясь, держась за мебель, чтобы не упасть, и звал на помощь Сама. Тогда пес, тоже как будто обезумевший, бросался к двери, скреб ее когтями, грыз длинными белыми клыками, меж тем как его хозяин, запрокинув голову, жадно, большими глотками, точно студеную воду после долгого бега, пил водку, которая опять усыпит его мысли, и воспоминания, и этот сокрушительный ужас.
За три недели он прикончил весь запас спиртного. Но беспробудное пьянство лишь притупило страх: как только спасительной водки не стало, этот страх вспыхнул еще яростней, чем прежде. Навязчивая идея без устали сверлила Ульриха; усугубленная одиночеством и почти месячным запоем, она все глубже въедалась в его сознание. Он метался теперь по своему жилью, — так мечется по клетке дикий зверь, — поминутно прикладывая ухо к двери, проверяя, не ушел ли враг, и, отгороженный стеной, бросал ему вызов.
А стоило усталости взять верх и Ульрих, наконец, задремывал, как знакомый вопль снова поднимал его на ноги.
И вот однажды ночью, подобно трусу, доведенному до исступления, он бросился к двери и распахнул ее — он хотел увидеть того, кто кричал, и заткнуть ему глотку.
В лицо ударил холодный ветер, пронизал до костей, и Ульрих захлопнул дверь, запер ее, не заметив, что Сам выскочил наружу. Потом, стуча зубами, подбросил дров в огонь и сел у очага погреться, но в этот миг кто-то, тихонько скуля, начал скрестись в стену.
Задрожав, он дико крикнул:
— Убирайся прочь!
В ответ раздался долгий жалобный визг.
И тогда ужас окончательно лишил его разума. Он повторял — «Убирайся! Убирайся!» — и вертелся как волчок, пытаясь найти, куда бы ему понадежнее спрятаться. А тот, снаружи, бегал вдоль дома и скребся, по-прежнему скуля. Ульрих кинулся к дубовому, доверху уставленному посудой и припасами буфету, нечеловеческим усилием приподнял его, подтащил к двери и загородил ее. Потом, сдвинув всю мебель, навалив на нее матрасы, тюфяки, все, что попадалось под руку, наглухо заставил окно, точно гостиницу осаждал неприятель.
Теперь снаружи доносился громкий заунывный вой, и Ульрих отвечал на него таким же воем.
Ночи сменялись днями, а они оба все продолжали выть. Один бегал снаружи вокруг дома и царапал каменную кладку с такой силой, точно хотел ее разрушить, другой, внутри, повторял его движения и, весь скрючившись, тоже кружил по дому, то и дело прикладывая ухо к стене, и на просительный вой отвечал дикими воплями.
Но однажды вечером все звуки снаружи умолкли. Разбитый усталостью Ульрих сел и в ту же секунду уснул.
Он проснулся без единого воспоминания, без единой мысли в голове, точно этот свинцовый сон начисто его опустошил. Он был голоден и поел.
Зима кончилась. Когда перевал Гемми снова стал доступен, семья Гаузер отправилась к себе в гостиницу.
Добравшись до перевала, женщины уселись на мула и заговорили о предстоящей встрече с проводниками.
Их удивило, что ни один не спустился к ним в Лёхе рассказать о долгой своей зимовке, хотя по тропе вот уже несколько дней можно было пройти
Наконец вдали завиднелась гостиница, вся еще в снегу. Дверь и окно были закрыты, однако над крышей вился дымок, и это немного успокоило папашу Гаузера Но, подойдя к дому, он увидел на пороге скелет какого-то животного, расклеванного орлами, — крупный, лежащий на боку скелет.
Все начали разглядывать его.
— Это Сам, — сказала мамаша Гаузер и громко позвала: — Эй, Гаспар!
В ответ из дому донесся вой, нечеловечески пронзительный.
Папаша Гаузер повторил вслед за женой:
— Эй, Гаспар!
И опять раздался тот же вой.
Тогда трое мужчин — отец с двумя сыновьями — попытались открыть дверь. Она не поддалась. Они притащили из пустой конюшни бревно и со всего размаху, как тараном, ударили в нее. Доски хрястнули, проломились, во все стороны полетели щепки, затем раздался грохот, и они увидели в комнате, за опрокинутым буфетом, человека в отрепьях; волосы падали ему на плечи, борода разметалась по груди, глаза сверкали.
Они не узнали его, но Луиза вдруг закричала:
— Это Ульрих, мама!
И г-жа Гаузер согласилась — да, это он, хотя волосы у него были совсем седые.
Он подпустил их к себе, позволил взять за руку, но на вопросы не отвечал. Пришлось отвести его в Лёхе, и там врачи установили, что он потерял рассудок.
Что приключилось со вторым проводником, так и осталось неизвестным.
Младшая Гаузер чуть не умерла в то лето — ее точил какой-то недуг, в котором винили холодный горный климат.