– Чистая сексуальность меня не интересует, – возразила Франсуаза. – Впрочем, может ли это что-то значить – чистая сексуальность?
– А почему нет? Это очень приятно, – с легкой усмешкой проговорила Элизабет.
Франсуаза встала.
– Думаю, что можно спускаться, смена декораций должна быть уже закончена.
– Знаешь, малыш Гимьо действительно очарователен, – заметила Элизабет, выходя из комнаты. – Он заслуживает лучшего, чем массовка. Для вас это могло бы стать интересным пополнением, надо поговорить об этом с Пьером.
– Поговори, – сказала Франсуаза. Заторопившись, она улыбнулась Элизабет.
– Пока.
Занавес был еще опущен; на сцене кто-то стучал молотком, тяжелые шаги сотрясали подмостки. Франсуаза подошла к Ксавьер, разговаривавшей с Инес. Густо покраснев, Инес встала.
– Не беспокойтесь, – сказала Франсуаза.
– Я ухожу, – сказала Инес; она протянула руку Ксавьер. – Когда я тебя снова увижу?
Ксавьер неопределенно махнула рукой.
– Я не знаю, я позвоню тебе.
– Не могли бы мы завтра поужинать вместе между двумя репетициями?
С несчастным видом Инес продолжала стоять перед Ксавьер; Франсуаза нередко спрашивала себя, как в большой голове этой нормандки могла зародиться мысль заниматься театром; вот уже четыре года она работала, как бык, и не добилась ни малейшего успеха. Пьер из жалости дал ей сказать одну фразу.
– Завтра… – промолвила Ксавьер, – Лучше я позвоню тебе.
– Знаете, все будет очень хорошо, – ободряющим тоном сказала Франсуаза. – Когда вы не волнуетесь, у вас хорошая дикция.
Слабо улыбнувшись, Инес ушла.
– Вы никогда ей не звоните? – спросила Франсуаза.
– Никогда, – раздраженно ответила Ксавьер. – Если я три раза ночевала у нее, это все-таки не причина, чтобы всю жизнь с ней встречаться.
Франсуаза огляделась вокруг, Жербер исчез.
– Жербер не водил вас за кулисы?
– Он предлагал мне это, – ответила Ксавьер.
– Вас это не заинтересовало?
– У него был такой натянутый вид, – сказала Ксавьер, – это было тягостно. – Она взглянула на Франсуазу с нескрываемым упреком. – Я терпеть не могу навязывать себя людям.
Франсуаза почувствовала себя виноватой; она поступила бестактно, поручив Ксавьер Жерберу, однако тон Ксавьер удивил ее; неужели Жербер действительно был с ней груб? Это на него не похоже.
«Она все воспринимает трагически», – с досадой подумала Франсуаза.
Она решила раз и навсегда не позволять отравлять себе жизнь ребяческими вспышками недовольства Ксавьер.
– Как проявила себя Порция? – спросила Франсуаза.
– Толстая брюнетка? Месье Лабрус двадцать раз заставлял ее повторять одну и ту же фразу, она все время говорила ее неправильно. – Лицо Ксавьер излучало презрение. – Разве можно быть настоящей актрисой, если ты до такой степени глупа?
– Бывает по-разному, – отвечала Франсуаза.
Ксавьер пылала яростью, это было ясно; она наверняка считала, что Франсуаза недостаточно ею занимается, но в конце концов это у нее пройдет. Франсуаза в нетерпении взглянула на занавес; эта перемена декораций оказалась чересчур затянутой, и было совершенно необходимо сократить ее по меньшей мере минут на пять.
Занавес поднялся; Пьер полулежал на ложе Цезаря, и сердце Франсуазы забилось сильнее; она знала каждую из интонаций Пьера и каждый его жест; она ожидала их с такой точностью, что ей казалось, будто они возникают по ее собственной воле, а между тем они осуществлялись вне ее, на сцене. Это было мучительно; она чувствовала себя в ответе за малейшее упущение и не могла пальцем пошевельнуть, чтобы избежать его.
«Мы и правда одно целое», – в порыве любви подумала она. Это говорил Пьер, это его рука поднималась, но его движения, его интонации составляли часть жизни Франсуазы в той же мере, что и его собственной; или, вернее, была только одна жизнь, и в центре – одно существо, о котором нельзя было сказать ни «он», ни «я», а лишь «мы».
Пьер находился на сцене, она – в зале, однако для обоих одна и та же пьеса разыгрывалась в одном и том же театре. Так и с их жизнью; они не всегда видели ее под одним и тем же углом; через свои желания, настроения, удовольствия каждый открывал какую-то иную ее сторону: и тем не менее это была одна и та же жизнь. Ни время, ни расстояния не могли ее разделить; безусловно, были улицы, идеи, лица, существовавшие сначала для Пьера, а другие сначала существовали для Франсуазы; но эти разрозненные моменты они преданно собирали в единое целое, в котором твое и мое становились неразличимы. Никто из них двоих никогда не присваивал себе ни малейшей его частицы; это стало бы худшим предательством, единственно возможным.