Единственный, кому появление Вяземского откровенно пришлось не по душе, был Федька Басманов. Должно быть, почуял он в нём соперника — и неспроста; и, хотя изо всех сил старался не выказывать этого, но шила, как говорится, в мешке не утаишь, особенно такого остро отточенного шила, как недоброжелательность. Выпиралось оно, кололо, порой ощутимо, и Вяземский быстро уяснил, что с Федькой ему не поладить, не стоварищеваться: уж больно самолюбив был боярский отпрыск, и тщеславен, и ревнив, и коварен — под стать самому царю. Сам копать яму он, может, и не станет: осторожен, труслив... Но, если возьмётся кто-то другой, подсобить не преминет.
Что ж, он, Вяземский, тоже не вчера на свет народился. Калач он тёртый. Путь к царю был непрост: сквозь многие игольные ушки пришлось пролезть. Так что гибкости и ловкости ему не занимать стать, и такие, как Федька, а ещё и похлеще, уже попадались ему на пути, поэтому Федькино недружелюбие не смутило его, не напугало. Такое соперничество он готов был принять и принял, сознавая к тому же, что Федька — это ещё не самое трудное. Хвост трубой — не у него. Может быть, даже у Малюты, хотя тот и сам, пожалуй, не подозревает об этом, а может, и скорее всего, у старого Басманова.
В отличие от всех остальных особинов старый Басманов не дневал и не ночевал во дворце. Бывало, и по неделе не являлся. Правда, и дел у него было невпроворот. Мира с Литвой ещё не заключили: Сигизмунд, не оставлявший надежды поднять крымского хана против Москвы, хитрил, тянул время, больших послов для мирных переговоров не слал, отделываясь гонцами и просьбами о продлении перемирия, и Иван начал готовиться к продолжению военных действий. Был задуман новый поход в Литву — ещё более дерзкий, чем под Полоцк, и подготовкой этого похода как раз и занимался Басманов. Являясь во дворец, всегда молчаливый, озабоченный, никого вокруг не замечавший, Басманов прямиком шёл наверх — к царю, и тот, какими бы делами ни был занят, никогда не заставлял его ждать. Разговоры их редко бывали долгими, но неизменно наедине, с глазу на глаз. В такие минуты, когда царь уединялся с Басмановым, дворец почему-то замирал, а когда Басманов уходил, всё такой же озабоченный, молчаливый, никого не замечавший, во дворце становилось ещё тревожней.
Были у царя и иные наперсники, с которыми он нередко сиживал и беседовал сам-друг, — например, Захарьины-Юрьевы или архимандрит кремлёвского Чудова монастыря Левкий, вселукавый иосифлянин и шут в рясе, давно втёршийся к нему в доверие и нашёптывающий ему между попойками и шутовством свои иосифлянские забобоны, но никто из них не воспринимался так обострённо, никто не порождал такой тревоги и недобрых предчувствий, как старый Басманов. Левкий, Захарьины, иные близкие и ближайшие, все их забобоны, лукавство, своекорыстие, вся их возня, козни, уловки, происки были привычными, давно известными; всё это испокон велось и не переводилось, с этим сжились, как со сменой дня и ночи, зимы и лета, и воспринимали как нечто неизбежное, даже необходимое, долженствующее поддерживать круговорот жизни. Иное дело — Басманов! Тут всё было необычно — и его поведение, и отношение к нему царя. Даже неискушённым взглядом виделось, что царь связан с ним какими-то особыми отношениями, совсем не такими, как с остальными своими любимцами и особинами. Любой из них, как бы высоко ни поднимала, ни возносила его царская любовь, в отношениях с самим царём оставался ничтожным холопом — любой, даже самый близкий, самый любимый, а Басманова царь выделил и в этом. Нет, клеймо холопа не было снято с него (всяк сущий на Руси был холопом её государя), но ему первому было дозволено спрятать его, закрыть, да и сам Иван делал вид, что этого клейма не существует, что он, по крайней мере, забыл о нём, чего, разумеется, ни в коем случае нельзя было делать Басманову. И тот конечно же никогда не позволял себе забывать об этом. Но когда старый Басманов являлся во дворец и твёрдым шагом, сосредоточенный, нацеленный, никого не замечая, никого не удостаивая даже поклоном головы, направлялся к царю, всем было видно и ясно, что это не ничтожнейший холоп торопится притечь к царским ногам, не лизоблюд, хватающий крошки с царского стола, и даже не приспешник, готовый вылезти из кожи вон, только бы угодить, уноровить, явить свою рьяность и преданность, — всем было видно и ясно, что это шествует единомышленник, союзник, душой и разумом причастный к тому, чем теперь жил, чем был наполнен, что задумывал и к чему готовился царь. Единомышленник и союзник! А может, как знать, и вдохновитель?!