Выбрать главу

Иван, должно быть, недооценил в нём этого, иначе, конечно, не позволил бы ему уйти в монастырь, не отпустил бы волка в поле, как он любил говаривать. А может, вышло и так, что этим своим уходом Курлятев всё-таки ввёл его в заблуждение, усыпил его бдительность: порадовался он такому исходу дела и успокоился, довольный, что удалось избавиться хоть от одного своего недруга, не прибегая ни к каким крутым мерам, которыми он тоже не меньше, чем уложением, настроил против себя княжат. Да уж и не только княжат, — подняли свой голос и церковники, печалуясь об опальных, возроптала и чёрная кость — неродовитые, незнатные, напуганные расправой над Алексеем Адашевым и Тетериным-Пуховым. Могло ещё статься и так, что он просто забыл на какое-то время про Курлятева, не до того ему стало в водовороте тех дел и событий, что совершились в последние два года, главными из которых были победоносный поход в Литву, закончившийся взятием Полоцка, и его новая женитьба на Марье Темрюковне. Конечно, не всё тут зависело лишь от него. Был ещё Курлятев, и вполне вероятно, что не Иван допустил какой-то просчёт или оплошность, но сам Курлятев оказался на высоте и сумел перехитрить его, что, разумеется, было не просто, но возможно, ибо и у самых высоких гор имеются перевалы. В общем, как бы там ни было, а Иван не уследил за ним, и сколько бы и с каким негодованием он ни говорил о его кознях и враждах, они остались ему неведомы. Во всяком случае, главного, того, что именно Курлятев баламутил княжат и поднял против него своих единородцев, он не знал, и тогда в Черкизове, отдавая приказание братьям Хворостининым, делал это не потому, что располагал какими-то уликами против него, — он делал это в порыве гнева, вымещая на нём свою злобу и ненависть, которую питал теперь ко всем Оболенским, считая их отныне своими главными врагами. В этом он, пожалуй, был и прав, ибо то, что он услышал от них в Столовой палате, назвать иначе как враждой было нельзя. А на вражду он отвечал только враждой, жестокой и беспощадной. Око за око и зуб за зуб! Вот Курлятеву и выпало стать этим самым оком или зубом. Ему, конечно, ещё и не повезло. Не случись той нелепой путаницы с именами, а вернее, не окажись его имя одинаковым с именем Вишневецкого, из-за чего и возникла путаница, Иван, возможно, и в тот раз не вспомнил бы о нём и удар пришёлся бы на кого-то другого: мало, что ли, имел он таких на примете! Однако это вовсе не было тем роковым невезением, за которым стоит лишь слепой случай. Тут было иное: тут случай лишь ускорил то, что рано или поздно всё равно должно было произойти. Иваном помимо злобы и ненависти руководило ещё и чутьё, а уж оно-то редко его обманывало, и доверялся он ему всецело. Он мог не поверить доносу, мог усомниться в очевидном, мог задуматься над поступком, порой откровенно враждебным, и не рубить сплеча, но если кто-то возбуждал в нём подозрение и чутьё подсказывало ему, что это враг, — он отбрасывал всякие сомнения, и никакие доказательства уже не могли переубедить его или хотя бы поколебать.

Этот внутренний безуправный подсказчик указал ему и на Воротынского, и на Тетерина, и на братьев Адашевых... Были ещё и до них, были и после, так что Курлятев и вправду, нелишне опять повторить, был далеко не первым в этом ряду и уж тем паче не будет последним, и дело его, при всей знатности его персоны, тоже было самым обычным. Такие дела не таят под покровом, наоборот, их являют во всей полноте, нарочно, ибо такие дела тем как раз и страшны (как урок для других!), что в них всё на виду. Это только братьям Хворостининым по молодости лет казалось, что они исполняют бог весть какой важности поручение и всё должно быть шито-крыто, потому что, по их представлению, всякое важное дело непременно должно совершаться втайне. Где им было знать, что они не успели сделать ещё и первой сотни вёрст, а по Москве уже прометнулась сполошная новость... Потом, как всегда и бывает, поползли слухи — один одного страшней и невероятней.

Оболенские, собравшись на свой родовой совет, чтобы подумать, как им поступить, ни к чему путному, однако, не пришли, только ещё пуще разбранились, обвиняя друг друга в неискренности и трусости. Но чтоб всё-таки дознаться, что верно в этих слухах, а что нет, порешили спросить обо всём самого царя. Пойти к нему поручили князю Петру Горенскому, вернее, он сам вызвался сделать это, убедив своих сродников, что сможет справиться с этим поручением гораздо успешней, чем кто-либо другой из их рода. Доверие и благосклонность Ивана, которыми он пользовался до недавнего времени и которые, как он полагал, ещё не утрачены им, должны были облегчить его задачу. Это был его главный козырь! К тому же любого другого Иван мог даже не пустить на глаза: чего ради ему объясняться с Оболенскими?! Он если и станет говорить с ними, то другим языком! Это тоже звучало убедительно, и с Горенским согласились, хотя доверия к нему не было... Оно и понятно: царский любимец! А по злому счёту: прихвостень!