— Здравствуй! — тихо сказал Юрий, оставаясь у двери и к чему-то сторожко прислушиваясь.
Пётр кивнул ему в ответ, удивлённо спросил:
— Что ты, как от погони?
— Я своим челядным ни на грош не верю... А и твоим — також! Все они шиши и доносчики!
— Полно! — усмехнулся Пётр.
Юрий подошёл к нему, ласково потрепал по плечу.
— Здравствуй, брат! Ох и свечей у тебя!.. — Он обвёл взглядом ярко освещённую горницу. — Словно Бог в гостях!
— Читаю, — указал Пётр на раскрытую книгу.
Юрий присел рядом с ним на лавку, заглянул в книгу и, прочитав заглавную вязь, со вздохом сказал:
— А я уж давно ничего не читаю. Разве что... кощуны о Китоврасе.
— Пошто так?
Юрий помолчал, вперив взгляд в яркие язычки свечей, горевших в настольном подсвечнике, потом загасил одну из них, ещё помолчал, наконец сказал — с какой-то торжественной безысходностью:
— Оставляя рай, Адам оборотился назад, чтобы воззреть в последний раз на древо познания добра и зла, и увидел, что оно высохло.
Пётр пристально посмотрел на брата, стараясь поймать его ускользающий взгляд, но это ему не удалось, и он подозрительно спросил:
— Говори, с чем пожаловал?
— Благословить пришёл... Дошли слухи, что ты сам напросился.
— Не юли. Поп из тебя никудышный, даже лба не перекрестил, войдя.
— Бог мне простит.
Юрий порывисто встал, прошёлся по горнице, зачем-то потушил свечи ещё и в напольном шандале. Горница враз притемнилась.
— ...Стало быть, не страшишься домашних своих? А ве́ди сказано: враги человеку домашние его.
Юрий ещё походил по горнице — теперь уже вокруг стола, и казалось, глядя на него, на то, как он косился на две оставшиеся в подсвечнике свечи, освещавшие выжидательно напрягшееся лицо Петра, что его подмывает загасить и их. Свет как будто стеснял его.
— ...Выходит, и мы с тобой враги? Да, Пётр? Что молчишь?
— Жду главного.
— Всё главное, Пётр... Коли на душе камень, нешто сие не главное? Я и про твою душу говорю. Знаю, зачем ты пойдёшь к нему... Чего ж тут не знать? Токмо... кобыла с волком мирилась, да домой не воротилась.
— И далее будем говорить притчами, как юродивые? — насупился Пётр. — Или, буде, сойдём на прямую речь?
— Нешто тебе не ясны мои притчи?
— Чем прямее, тем яснее.
— Куда уж яснее?!
— Про кобылу и про волка — ясно. И про камень також... А вот что под камнем?
— Под камнем — душа, изнемогшая в край душа!
— От страха, что ли? — пошутил Пётр.
— Да, и от страха... Не стану пред тобою храбриться, понеже всё живое, и мы, человеки, в том числе, опасает живот свой... Где-то сказано, что Бог не сотворил смерти и не радуется погибели живущих, ибо он создал всё для бытия. Почто же живое должно радоваться смерти и покорно отдавать свой живот на погибель? Посему нет греха и позора в таковом страхе. То он ни во грош не ставит наши животы. Ему что нитку порвать, что человека лишить живота. Но то его грех и позор, его, не наш, и я не стыжусь сознаться перед тобой в своём страхе... Да, и от страха изнемогла душа моя, понеже... опять скажу притчей: под кем лёд трещит, а под нами ломится. Но более всего от виляния и каждодневного насилия над ней изнемогла душа моя! Как вступил я в возраст, как пошёл на службу, так и началось... Нынче мне говорят: восе апостол, восе пророк, восе радетель о пользе отечества, каковых ещё не было! И я не смей в том усомниться! И не токмо, унаси Боже, усомниться, — я должен душу свою обратить на любовь к нему, должен молиться на него, чтить его, а иначе худо мне будет. Ладно, поворотил я душу — чту, молюсь... А завтра всё верх тормами! Завтра сего пророка, сего радетеля повергли долу, втоптали в гной и прах, и имя ему уже — бешеная собака, крестопреступник, исчадье ехидново, как было с Адашевым, да и с иными... И я вновь не смей усомниться, и вновь должен душу свою поворачивать — теперь уж на ненависть к нему. И нет тому конца, и нет тому перевода. Я всё жду, что придёт такой день, коли нам скажут, что солнце мрачно, как власяница, и мы перестанем верить своим глазам.
— Господи, да так повсюду, во всех пределах, — равнодушно, лишь чуть досадливо отмахнулся от всего этого Пётр.
— И что с того, что повсюду? А у нас не должно так быть! Коль мы зовём себя православными — уразумей; православными, правыми надо всеми! — то у нас не должно быть так, как в других пределах! А иначе в чём же наше отличие, в чём наша правота? Да и в самом деле, в чём она? Отгородились от всего мира, зовём всех схизматиками, а чем же мы лучше их, чем отличны от них? Тем, что у нас хлеб для причастия кислый, а у них пресный? Токмо и того?! А правда, сам дух правды, — где же он на святой, правой Руси?! Святослав язычник был[230], а с врагами честен, без ков, повсегда упреждал их: «Хочу на вы ити». Мы же — христиане, православные, а так и норовим коварством и лжею промыслити. Свели немцев из Дерпта в города наши московские, изменивши прямому слову, что дали им воеводы: не выводить их из города. Они на том слове нашем и город отворили, а мы в неправде своей извечной с того слова преступно сошли. Так в чём же мы лучше их, в чём отличны?
230