— Вот уж, право, не думал и не гадал, что святая, правая Русь обрящет в твоём, братец, лице нового ересиарха. Во всём уж усомнялись... В правости веры нашей ты усомняешься первый.
Юрий вместо ответа на это язвительное замечание Петра облокотился на столешницу, стал смотреть ему прямо в глаза, и Пётр, незадолго до того сам пытавшийся поймать его взгляд, вдруг не выдержал такой прямоты и потупился.
— Почто ты мне не сказал, собирая меня на службу, что не служить я буду, а вилять душой? Ты был мне в отца место, набольник мой, опекун... Почто ты мне не сказал? Теперь — я на службе! Помыслы мои должны быть высоки: я должен думать о благе отечества, о благе государя... И дух мой должен быть высок! Я должен являть храбрость в бою с недругами... Храбрость! Доблесть! — Юрий протяжно вздохнул, откинулся от стола, снова уставился на свечи, но теперь уже они не занимали его, взгляд его был отсутствующим, как бы обращённым в себя. — А я думаю токмо об одном, — сказал он сдавленно, будто через силу, — что я — раб; что, явив храбрость перед врагом, у себя в дому я должен вилять душой, как самый ничтожный трус. Горько, обидно, странно... Ещё более странно то, что чем усердней примусь я вилять, чем ничтожней я буду, тем более мне будет почёта, а заодно — и доверия, что, право, уж смеху подобно! Ве́ди ясно: ежели я могу изменять себе, то ему — и подавно. Ясно! И он не может не разуметь сего! Но дело всё в том, что иные ему не нужны... Те, что будут истинно преданны, духом и разумом, — те ему не нужны. Ему потребны лише рабы, бездумные, жалкие рабы. Ежели бы ты сказал мне про сие, я бы лучше ушёл в монастырь.
— В монастырь?! — снисходительно хмыкнул Пётр. — Туда николи же не поздно. Токмо и там придётся вилять... Душа человеку на то и дана, как собаке хвост. А ты, что тот Китоврас, — не больно вёрток, вот и ломит тебя, вот и маешься...
Пётр говорил спокойно, степенно, только чуть вяловато, как бы с неохотой. Послушав Юрия, он решил про себя, что тот пришёл просто излить душу, как это бывало и раньше, а иного ничего не случилось, и это успокоило его, поэтому и голос его звучал степенно, ровно... Он не убеждал, не наставлял, он просто говорил — то, что, как ему казалось, всем давно и хорошо известно, в том числе и самому Юрию.
— ...Да все мы маемся. Думаешь, он не мается? Думаешь, ему не доводилось обращать свою душу на разные стороны? Вспомни-ка его малолетство! Да и сейчас не легче... Поставь себя на его место.
— «Поставь себя на его место! Вспомни его малолетство!» — Юрий вспыхнул. — То всё юродство, Пётр! Блаженны нищие духом! Буле, в детстве он и познал зло, но тогда же, в своё малолетство, коли принялся он, потехи ради, проливать кровь бессловесных, бросая их с теремов, — тогда и вросло в его душу присное зло, и не стало оттоль для него разнства меж бессловесными и словесными.
— Мы сами его таковым взрастили. Потакали ему во всём...
— Ты тщишься быть справедливым к нему...
Юрий опять прошёлся по горнице — явно для того, чтоб успокоиться, собраться с мыслями.
— Но то не справедливость... То убожество духа. Да, Пётр! И не нам надобно ставить себя на его место — сие ничего не изменит, — но ему — на наше... Да, Пётр, ему надобно ставить себя на наше место!
— Ишь, чего захотел! — рассмеялся Пётр. — Нет, братец ты мой суемудрый, так не бывает и николи же не будет! Мир устроился сильными! Орел не может и не должен ставить себя на место зайца. Ты сам первый возгнусишься таковым орлом. Или скажешь, не прав я?
— Про орла, буде, и прав... Но у нас, у людей, всё должно быть иначе, ибо Бог создал нас не по образу тварей, но по своему, Божьему, образу и подобию.
— «У нас, у людей!» Про каковых таковых людей ты речёшь? Просто людей — нет! Все люди на земле чьи-то подданные, чьи-то слуги, чьи-то рабы... Так было от века и будет до века! Когда на земле останется всего два человека, и тогда один из них будет раб, а другой — господин!
— Что же, тем и утешиться? Смириться?
— А что же, в петлю лезть?! Живым в могилу ложиться?!