— Не так все с Воротынскими. То ты со слов матушки речёшь, а как истинно есть — не ведаешь.
— А ты ведаешь?
— Допряма и я не ведаю, а токмо не вотчины ради положил он опалу на Воротынских. Тут иное... Прошлым летом, когда стоял я с ратью у Серпухова, сторожа приход хана, в полках под рукой у меня были Воротынские — оба, и Михайло, и Олександр. И как пришёл хан к Мценску, так прислал царь гонца с наказом доступить[36] тех пришлых воинских людей, и бой им великий учинить бранный, и полон отбить. Я и послал Воротынских с полками, а они измешкались... Хан ушёл без урона и полон весь увёл. И сдаётся мне, узрел Ивашка в том злой умысел, заподозрил всех нас в сговоре. Меня, однако, тронуть не посмел: не сыскал явных улик. Зато на Воротынских отыгрался сполна, чтоб не столико им, сколико мне показать свою грозу. Замахнулся он — на меня. На них токмо опустил... А вотчина их — что ему в ней? Казне от неё невелик прибыток: у них отнял, другим отдал. Сами Воротынские ему были дороже. Таких воевод лишился.
— Никто ему не дороже! Ни Воротынские, ни Адашевы[37], ни Курбский[38]... Всех разослал, посгубил!
— Да не вотчин же ради...
— И вотчин! У Адашевых, и у родни их всей, и у общников их, всё поотымал!
— Родня адашевская да общники их плутовали, ковы[39] строили, тщась вновь воротить Олешку на первый чин. Он и воздал им за то... И поделом.
— Да ты что же, боронишь его? — не то удивилась, не то уже возмутилась Евдокия, а скорее всё разом — и удивилась, и возмутилась. Объятий, однако, своих, как и прежде, ничуть не прислабила, словно боялась, что, отпустив мужа, потеряет над ним последнюю власть. И Владимир больше не рвался из её рук, не отстранялся, лежал спокойно, покорно, явно откупаясь этой телесной податливостью за душевную непокорность, но откупаясь с удовольствием: в объятиях жены, в её и чисто бабьей, и материнской осмиряюще-ласковой теплоте, ему и вправду было покойно, легко, и все те мысли, всё то надсадье минувших бессонных ночей, отвратившее его даже от плотских утех, воспринималось сейчас как что-то стороннее, чужое, прошедшее сквозь него искренностью сопереживания, но не касавшееся его лично. Он мог бы даже поговорить сейчас об этом с Евдокией — как чужой, непричастный к этому человек, и только сознание, что Евдокия, в отличие от него, не будет чувствовать себя непричастной, останавливало его. Подливать масла в огонь, разожжённый в ней матерью, он не хотел. Наоборот, огонь этот следовало притушить. Евдокия должна была остаться его единомышленницей, каковой она и была до последнего времени, покуда не сблизилась со свекровью и та не взмутила ей души.
— Я себя бороню, тебя, детей наших... Ибо он не пощадит и детей! Уразумей сие! Единый мой опрометчивый шаг, и что станется с нами — ведает лише Всевышний. Буде, он токмо и ждёт, когда я споткнусь, чтоб совсем подразить мне ноги. И на Старицу зарится — ты не больно далека от истины. Зарится, да в душе, и от единой корысти и несытства своего не посягнёт на меня. Так непроста чести своей не станет ронять. Имя своё государское он высоко подъемлет. Прежние государи в такую высость и не учинялись, не уповали тако собою. Он пред всеми окрестными государями христианским всесветным заступником выставляет себя, радетелем о правде и добротворцем, и вдруг — посягнуть на брата своего статков[40] его ради! Нет, Овдотьюшка, не тот сё человек. Ты не знаешь его, а я знаю. Он слово изречёт и слушает, как оно отзовётся окрест! Шаг ступит, рукой поведёт и смотрит — как запечатлелось сие на лице вселенной! Во всех всюдах — в Цареграде, в римских цесарских странах, в Аглицкой земле, в Немецкой — он жаждет слыть доброжелательным и великоправедным государем, и бережёт того накрепко, чтоб в те пределы ни единое худое слово о нём не прозябло. А на меня посягнуть — то ж не на Воротынского, не на Бельского, хотя и про их опалы он строго приказывает послам отнекиваться и всячески заминать истину. Нет, Овдотьюшка, не сыскав на Старице великой вины, он на меня не посягнёт. То я ведаю накрепко и берегусь дать ему повод, и матушку удерживаю от того, в тебя остерегаю...
Владимир говорил ещё долго, почуяв, как притихла, присмирела и Евдокия, то ли остепенённая его доводами и убеждениями, то ли затаившаяся в ожидании его ласк. Над ней он ещё имел власть — власть мужа-господина, которого она в знак покорности разула перед их брачным ложем, и власть мужчины, который был ей мил и желанен, но круто пользоваться этой властью не решался, боясь вспугнуть её искренность и доверчивость, а более всего — потерять в ней последнего человека, которому мог ещё довериться и сам, и потому всегда был с нею мягок, терпелив в уговорах, дотошен в доводах...
37
38