— А буде Ирик помилует брата?
— Здравый вопрос... Но я и сам задавал его себе. И ответил. Всё едино! Ирик может помиловать Ягана, но не может оставить с ним Катерину. Ибо покуда она с ним — с ним и Жигимонт, а таковой союз вельми опасен для Ирика.
— Но Ирик — христианин! Неужто же он преступит своё христианское благочестие и отнимет жену у брата?
— Допрежь всего он государь, а уж потом христианин. Для государя самый высший закон — блюсти своё государство. Ради сего можно взять на душу любой грех. Тебе, простому дьяку, не выразуметь сего. Такое понятно лише государю, а я как государь говорю: Ирик может выдать нам Катерину. Может! Надобно не мешкая задрать его о том, и дело вести разумно, с вежеством, дабы не отвратить его чем-нибуди, да и самим не оплошать ни в чём. Тебе надлежит постараться о том с великим усердием и искусностью. То путь и к союзу с Ириком, разумей! Самый краткий путь! Ежели Ирик согласится выдать нам Катерину, мы его за то щедро пожалуем — и за услугу его, и союза для, чтоб статься ему и быть крепким, а королевну у себя держать станем — на великую досаду Жигимонту. Похочет он с нами мира, и мы за королевну великого повышенья и многих выгод над ним достанем. Ты намерялся уступить ему Смоленск, воротить Полоцк — для вечного мира, а мы возьмём сей мир, воротив Жигимонту лише сестру его.
— Я не верю в сие.
— А мне и не надобно, чтоб ты верил. Довлеть, что верю я. Тебе надобно исполнять.
— Всё, в чём Господь нам споможет, я исполню, но... Не могу умолчать, государь. Дело сие богопротивное и бесславное для тебя. Скипетродержателю Российского царства непристойно выменивать на чужих жён выгоды государские.
Иван выслушал это с таким мрачным, залавливающим спокойствием, что Висковатый содрогнулся.
— Прости, государь, — повинил он голову.
— За что? — каменно произнёс Иван.
— За дерзость мою.
— Дерзость твою я б николи же не простил, — сквозь судорожный стиск зубов процедил Иван. — Николи же! — попытался крикнуть он, но задохнулся на половине слова. — И ты знаешь сие... Знаешь, подлый! Ты не дерзок, ты... — Он запнулся, беззвучно, по-рыбьи, хватая воздух и невероятным усилием воли стараясь удержать себя от безумного срыва, который мог гибельно перечеркнуть судьбу дьяка. — Ты... — он передохнул от скаженной борьбы с самим собой. — Ты умён... И счастье твоё, что мне потребен твой ум. Потребен. Но... как приклад к моему уму, как продолжение его, как плеть при рукояти. Он же у тебя уподоблен луку, из коего ты всё время напрягаешь стрелу. Стрелок ты меткий, и оттого вдвойне, втройне невыносимый. Неужто же ты не разумеешь?.. Не можешь ве́ди не разуметь, что выбрал не ту цель? Скажешь, что стрелы твои — стрелы добра, а не зла. Знаю, понимаю... Будь в них хоть на острие зло, тебя бы уже не было. Но... добро-то твоё — твоё! Неужто же твоя колокольня годна и для меня?! И свет в твоей оконнице — токмо и свет?! Ты — дьяк, худый, ничтожный раб наш, а я — государь, скипетродержатель Российского царства! Неужто же твои понятия и твои рабские законы годны и для меня?
— Есть, государь, законы, которые годны для всех.
— Есть! Но разве «не убий» и «не покарай» — одно и то же?
— Нет, «не убий» и «не покарай» — не одно и то же. Одно и то же — покарай, но не убий.
Иван потемнел, отвернулся, замер, сгорбив безжизненные плечи. Они почему-то враз стали вялыми, безжизненными, как будто он так же, как несколько минут назад невероятным усилием воли старался подавить душивший его гнев, теперь подавлял в себе жизнь.
— Государь! — встревоженно подался к нему Висковатый. — Тебе, никак, худо?
— Ох, какие же точные вопросы ты задаёшь, — выстонал Иван. — Ху-удо... Ох как худо мне! — распростёр он беспомощно-гневные руки, — Понеже знаю теперь... знаю!., знаю!., что и ты — враг. Враг! Враг! Я всегда говорил себе: прельстят тебя мои недруги, в самое сердце нож вонзишь!
— Государь, да что ты, право? — не испугался, а поразился Висковатый. — Коли уж я враг, то кто же друг?!