Выбрать главу

Он даже остановился и, глянув налево, покрестился на маковки Вознесенского монастыря. Пронеси, Господи, и угораздило же дразнить этакого змея... издавна ведь ведомо: гада либо дави сразу, либо обходи стороной, не то ужалит. Ну чего высунулся? До вчерашнего дня он ведь и не знал толком, точно ли про Елисея слышал тогда в Любеке; да, вроде так называли его там, в корчме, — Бомель, Вомель, поди разберись с этими иноземными прозваньями; и сказали там же, будто бы по изгнании из города подался злодей к московитам. Да к нам мало ли кто подаётся! Это уже после, когда увидел во дворце нового царского лекаря из немцев, то при виде такой богомерзкой рожи — глаза холодные, злые и рот с куриную гузку — сразу подумалось: э, да уж не тот ли это любекский отравитель?

Тогда подумалось и сразу забылось. Какое ему дело, кто да откуда? Лекарь и лекарь, это дело царёво — смотреть, кого ко двору берёшь, кому доверяешь свою жизнь. И вот только вчера оказалось, что с догадкой своей попал в точку. Не будь Елисей тем злодеем — не выдал бы себя тем, что так взъярился. Посмеялся бы: мелешь, дескать, пустое! Он-то, Никита, прямо его не назвал? Вот и вышло — на воре шапка горит...

Да, зря вылез он с этим делом, ох зря! Ничего не добился, а врага нажил. Вот уж истинно — нечистый попутал...

Выйдя из кремля Фроловскими воротами, он задержался на мосту, постоял, поплёвывая через перила. Вода во рву была мутная, смрадная гнильём, от Неглинки к Москве-реке медленно плыл мусор, всякая выбрасываемая из торговых рядов дрянь, рыбья требуха, обрывки рогожи, проплыл облезлый труп кошки. Кошка-то ладно, сюда и тела казнённых, бывало, скидывали, кого не велено было хоронить по-христиански. Вспомнились немецкие города — суровые, сплошь каменные, без черёмухового да яблоневого цвета, в которых по весне тонет Москва, без благовония липы, без сирени; но верно и то, что такого вот там не увидишь — чтобы в ров у королевского замка валили Бог весть что.

Никита сошёл с моста, пошёл прямиком через площадь — мимо нового храма Покрова, вознёсшего над пыльным, галдящим торжищем дивное соцветие куполов — витых, гладких, грановитых, иной шатром, иной луковкой, горящих на солнце алыми, зелёными, золотистыми, лазоревыми изразцами. И в который раз подивился, как это всё уживается одно с другим...

8

Вернувшись с дворцового приёма и не откладывая на завтра (дабы ничего не забыть) сделав записи в дорожном дневнике, посол велел пригласить Лурцинга. Тот явился незамедлительно, со своей объёмистой кожаной сумкой для бумаг. Решил, видимо, что вызван по какому-либо неотложному делу.

— Нет, нет, любезный Иоахим, — успокоил его фон Беверн, — кому же придёт в голову работать после такого обеда. Я просто хотел — если вас не слишком утомило московитское гостеприимство — обменяться некоторыми впечатлениями с человеком, уже побывавшим здесь с другими нашими посольствами... да и просто побеседовать. Или вы собирались отдохнуть?

— Отдохнуть? От чего, господин барон? Разве что от изобилия блюд и напитков, но я воздержан в том и другом. Впрочем, будучи старым юристом, — Лурцинг улыбнулся и поднял палец, — я находчив по части разного рода хитростей и уловок. Можно, чтобы не обидеть хозяев, успешно диссимулировать, изображая собою обжору и петуха, как называют здесь поклонников Бахуса.

— Их называют петухами? — удивлённо спросил посол. — Странно... разве петух имеет какое-то отношение к Бахусу?

— Никакого, но почему-то по-русски петух есть синоним пьяницы. Так что я старательно изображал собой эту птицу, хотя и не мог избежать обязательных возлияний за здоровье коронованных властителей обеих сторон. И ел в меру сил. Не правда ли, фазаньи потроха были хороши? Русские, впрочем, не изобретательны по части соусов — их приправы однообразны.

— А я, признаться, отяжелел. — Посол помассировал себе живот. — Завидую людям, у которых хватает силы воли отказаться от редкостного угощения... в этом я слаб. Не хочу сказать, что так уж силён в другом, в частности в искусстве дипломатическом. Это ведь искусство, дорогой доктор? Или наука? Как вы считаете?

Лурцинг помолчал, откинувшись в кресле, сцепив перед грудью кисти рук и быстро вращая большими пальцами — одним вокруг другого.

— Господин барон задал непростой вопрос, — сказал он, подняв одну бровь. — Думаю, дипломатия есть нечто среднее. Её можно назвать наукой, ибо дипломату надо чрезвычайно много знать, а следовательно, и многому учиться. Он изучает историю той страны, где ему надлежит представлять интересы своего потентата. Он должен иметь некоторое общее представление о её географии, торговле и естественных произведениях, и, наконец, самое главное — он должен хорошо представлять себе, как в былые времена велись сношения меж разными державами. Полезно держать в памяти как можно более прецедентов, применимых к тому или иному вопросу, и в этом смысле дипломатию можно считать наукой, господин барон. В то же время она, несомненно, искусство, поскольку требует от человека не только знаний, но ещё и своего рода... вдохновения, назовём это так. Наука однозначна, она не даёт разных ответов на один и тот же вопрос: квадратный корень из двадцати пяти всегда будет пять — не шесть и не четыре. В дипломатии же решение задачи зависит от ловкости и сообразительности того, кому поручено её решить. А этому не научишься, если нет природного дара, так же как нельзя научиться сочинять музыку или играть на органе, не имея музыкального слуха.