Выбрать главу

— Простите, Лев Михайлович, почему… много чести?

— Ленин один на весь мир, а кто такой Вильсон?.. Сколько их было уже, американских президентов, и сколько еще будет!..

9

Чичерин улыбнулся. Нет–нет, все, что услышал Чичерин только что, он слышал не раз и прежде, хотя от иных лиц и по иному поводу… В кругу тех, кого можно назвать боевиками партии, дает о себе знать, ну, как бы это назвать поделикатнее, этакая гордыня неодолимая: Ленин один, и по этой причине сам состав его собеседников должен быть особенным… Интеллект Карахана не позволяет принять эту точку зрения, но некий рецидив этого мнения, быть может, свойствен и Карахану. Кстати, Владимир Ильич смотрит на все это по–иному: новый человек — вот главное, что движет его мысль, его представление о дне нынешнем. Разумеется, встреча с Буллитом определена не просто интересом к новому человеку, но она и не может быть отвергнута по той причине, что Буллит — всего лишь посланец американского президента.

— Но Буллит заинтересован во встрече с Лениным, для него это вопрос престижа миссии и собственного престижа. — Тропа была узка, и Карахан пропустил вперед Чичерина. Новый вопрос, как понимал Георгий Васильевич, обнаруживал новую грань события, однако существа не менял: примет ли Ленин Буллита и какова тут позиция Чичерина?

— Ну разумеется, Буллит заинтересован в такой встрече, как должны быть заинтересованы в такой встрече и мы… — отозвался Георгий Васильевич. — Все просто: устраивает нас успех миссии Буллита? Думаю, что устраивает. Значит, встреча Буллита с Лениным должна состояться, ничто не может так способствовать успеху миссии, как эта встреча…

Когда они возвращались в особняк, Георгий Васильевич подумал, что диалог с Караханом позволил ему понять нечто новое в предстоящей встрече с американцами. А как Карахан?.. Не были ли его возражения больше эмоциональными? Как понял Георгий Васильевич, Карахаку, подобно иным его землякам, эмоциональный момент был отнюдь не чужд, но Лев Михайлович принадлежал к тем кавказцам, которые знали эту черту своего характера и были склонны ее чуть–чуть корректировать.

— Если вопрос о встрече Буллита с Лениным прояснился, то, быть может, очевиден и иной вопрос: должен ли встречать американскую миссию в Петрограде нарком?..

— Если это совет, я готов его принять, Лев Михайлович, — голос Чичерина потеплел, что не обошло внимания Карахана.

А Чичерин вернулся к своему столику, где ожидал его томик с политическими стихами Тютчева, но из головы не шел разговор у лилового снега Патриарших прудов. По ассоциации вспомнился Караул и игра чи–черинских сверстников, названная «Зеркалом воспоминаний». Нет, это было не метафорическое зеркало, а настоящее, оно могло быть осколком драгоценного стекла, похищенным из девичьей или из сундука старой няни. Осколком завладевал самый бедовый из мальчишек и, взобравшись на сосну, заполнял двор переполохом солнечных бликов. Надо было обладать быстрым умом и не меньшей сноровкой, чтобы избежать встречи с проворным солнышком, перебегая двор от дерева к дереву. Тем, кто был полегче, это, пожалуй, удавалось чаще, но были и увальни. Им–то и приходилось откупаться, хотя справедливости ради надо сказать, что, лишив их ловкости физической, природа дала им известное изящество духа… По крайней мере, история, которую они должны были поведать, как того требовал откуп, отражая прошлое, призвана была соперничать с настоящим, а объясняя настоящее, воссоздавать прошлое… Детство, как незакатное светило, стоит над тобой всю жизнь, хотя истины ради надо сказать: детство осталось в Тамбове, как и игры детства. Но так ли это? Есть в этих играх восторг открытия, а может быть, и подвиг терпения. Все устремлено в день нынешний, а когда надо его постичь, нет–нет да и призовешь «Зеркало воспоминаний»…

Каждый раз, когда на память приходит Караул, видишь вечернее солнце в кабинете дяди Бориса. Можно подумать, что оно прощалось с домом именно в библиотеке. Еще не опустившись за полосу леса, оно зажигало матовое серебро настенных часов, отсвечивало в стеклах книжных шкафов, выстилая письменный стол бликами, сохранившими цвет, но утратившими силу цвета.

Пуще глаз своих дядя Борис хранил собрание своих фолиантов, но не отвергал, чтобы его восхищение разделяли и другие. Надо было видеть, как, раскрыв фолиант на избранной странице и возложив его на ладони, он выходил навстречу просителю, радуясь, что нужная страница отыскана и заветное имя установлено. Слава о чичеринском собрании уходила далеко за пределы Тамбовщины. В достопамятный Караул мог явиться помещик–степняк в пыльных сапогах и войлочной шляпе, отмахав на своем чалом иноходце немало верст, чтобы взглянуть на более чем солидный том со списком кутузовских генералов, среди которых должно быть имя дальнего предтечи степняка. Не закроешь двери и перед известным здешним табаководом, доказавшим, что и на тамбовских землях можно брать немалый прибыток, — «Библиотека европейского хозяина», которую не уставал пополнять Борис Николаевич, была предметом внимания и откровенной зависти табаковода. Но, пожалуй, всех превзошел Кудрин Иннокентий Иннокентиевич — владелец захудалого хутора в дальнем конце губернии, душа невезучая и отчаянно–любознательная. Его не очень–то занимали табаки, как давно охладел он и к иным увлечениям просвещенных аграриев. Единственно, что его по–настоящему увлекало, была книга, добытая в далеком чичеринском поместье. Не было для Кудрина большего удовольствия, как взять в руки книгу и лечь на софу, укрытую многоцветным казанским паласом, на котором за двадцать лет до этого лежал его отец и за сорок лет до нынешней поры дед и даже прадед. Кажется, что от постоянного лежания Кудриных на софе палас спрессовался и отвердел, превратившись в каменную плиту, которая так тверда и тяжела, что готова стать и плитой могильной. Трудно сказать, сколько часов Иннокентий Иннокентиевич уже пролежал на своей софе и сколько пролежит еще, но у этого лежания был свой смысл — Кудрин пытался решить: «Что определяет ценность личности?» Стремясь найти ответ на этот вопрос, Кудрин обращал стопы в противоположный конец губернии, где встал над полями и лесами чичеринский Караул. Иногда, как это имело место и ныне, житель тамбовского приволья заставал в библиотеке племянника Бориса Николаевича, которого в семье звали Жоржем, а деликатный Кудрин именовал Георгием Васильевичем.

Молодому Чичерину был интересен Кудрин, вот он сейчас сидел перед ним, патлатый, с реденькой бородкой, устремив на Георгия Васильевича свои большие светло–карие глазищи, в которых поселилось раздумье, неодолимое в печали своей.

— На чем мы остановились в тот раз, Иннокентий Иннокентиевич? — спрашивал Чичерин, возвращая Кудрина к прерванному спору. — Помнится, вы изрекли эту максиму, которую так любят японцы и, конечно же, подсказанную учением «дзен»: «Все сокровища, которые предстоит найти человеку в жизни, в нем самом… Тот, кто ищет их за пределами своего «я», идет по ложному пути… Так или приблизительно так выглядел афоризм, к которому вы обратились?

— Так, разумеется, — подтверждал Кудрин, не поднимая головы, его обильные лохмы скрыли половину лица. — Что же из этого следует?

— Что следует? Не знаю, как там для японцев, но для меня: лишить личность ее связей с людьми — все одно что сжечь эти достоинства в себе…

— Значит, связей с людьми? — Кудрин отводил со лба патлы. — Вы знаете, что сейчас делают мои люди? Давят саранчу! Нет–нет, я не оговорился: давят саранчу! Обулись кто во что горазд и пошли к Белому колодцу плясать гопак. Представляю, как этот пляшущий в открытом поле хутор выглядит с горы, которую перепоясал большой тракт из Бондарей в Горелое… Чтобы утвердить себя как личность, я тоже должен переобуться в лапти, закатать штаны повыше колен и занять свое место у Белого колодца? Так, по–вашему?.. А по мне, чем прочнее я отделюсь от тех, чей удел истинно топтать саранчу, тем полнее я утвержу себя как личность… Где они и где я?.. Ну, вот вы, Георгий Васильевич, пошли бы топтать саранчу?

Ответа не последовало, Георгий Васильевич только смущенно двинул плечами: этот патлатый Кудрин был хитрее, чем могло показаться вначале. Он умел спустить любой спор на грешную землю, поставив оппонента в положение своеобразное.