Чичерин приподнял плечи, утопив в них шею, глубоко утопив, на поверхности, казалось, осталась только борода.
— Не знаю. — Русский не выразил большого желания продолжать этот разговор, он для русского был деликатен. — Ей–богу, не знаю!..
Ллойд Джордж подмигнул понимающе, хотя русский и не дал ему ответа.
— Мне иногда хочется поставить перед этой картиной и канцлера Вирта, — произнес валлиец: конечно же, ему была интересна эта картина только в той мере, в какой она давала возможность исследовать самую проблему, которой был сейчас занят его динамичный ум. — Истинно нет ничего многотруднее дилеммы выбора… — Он не без усилия отлепил ладонь от поверхности стола, отвел голову — сейчас глаза Чичерина были ему хорошо видны. — Вы не согласны со мной?
Чичерин, как мне казалось, мог подумать: по тому, что у деятельного валлийца был соблазн подвести к фреске и немца, проблема выбора становилась для одной и другой стороны актуальной.
Хвостов приболел, и я поднялся в его келью под матицами. На столе стоял стакан с марганцовкой, и воз? дух был пропитан дыханием валерьянового корня. Хво* стов лежал опрокинувшись, заломив руки, подле уга* дывалась сколка машинописных листов.
— Не иначе трехколонник для «Известий»? — спро* сил я.
В его взгляде явилась пасмурность:
— Есть желание прочесть, Николай Андреевич?
— Готов.
Он безбоязненно придвинул машинописные страницы ко мне. Окно было полузашторено, и я подсел к подоконнику. Странное дело, но я почувствовал, как утоньшилась кожа у меня на спине, и я ощутил, как его тяжкое дыхание ударяется мне в спину. И не только дыхание: вздох, нетерпеливое покашливание, едва слышный клекот разомкнутых губ. Одним словом, это были муки ожидания, муки — встреча со мной обрела для него смысл, который выходил за пределы наших с ним отношений. Я мог сделать его почти счастливым, и в моей власти было глубоко разочаровать его.
Видно, моя бедная спина, принявшая все удары этого утра, меня и выдала. Хвостов рассмотрел в ней согбенность, в которой было мало радости.
— Ну как? — не выдержал он. — Говорите, говорите… не пытайте. Вижу: плохо.
Я молчал. Вспомнил хвостовскую формулу дерзания: «Человек должен решать задачу, которая больше него». В' данном случае это была как раз такая задача, но она не подняла человека до своих высот, а, как бы это сказать поделикатнее, покарала его.
— Ну вы можете сказать слово? Боитесь?
— Боюсь, — не утаил я от него. — Надо показать Георгию Васильевичу.
— Ну вам и карты в руки, покажите, — произнес он.
Если быть откровенным, то мне бы не хотелось нести статью Чичерину. Я не виноват, но само прикосновение к несчастью, самое легкое касание, делает и тебя повинным в этом несчастье.
Одним словом, я взял статью и передал Чичерину.
Часов в одиннадцать я обычно шел к Чичерину с почтой, которая накапливалась за вторую половину дня. Пошел я и теперь. Он стоял у окна, из которого доносился шум дождя и явственный, столь характерный для ранней весны запах молодой листвы, смоченной дождем.
— Ничего не знаю прекраснее дыхания весеннего сада, — произнес он и, казалось, приблизился к окну. — Нет, что ни говорите, а нам с вами повезло — апрель и для Италии лучшее время года… — Он отошел от окна, и я увидел в его руках стопку машинописных страниц. — Что будем делать, Николай Андреевич? — Он осторожно положил статью передо мной.
В его словах была и оценка того, что он только что прочел, хотя на этот счет прямо не было сказано ни единого слова.
— А может быть, отослать «Известиям» — и пусть они сами разговаривают с Хвостовым? — Поставив вопрос так, я как бы выводил из–под удара и Чичерина.
— Ну что ж, это, пожалуй, хорошо, но тогда бремя ляжет на плечи Хвостова, все бремя — да справедливо ли это? — Георгий Васильевич точно проник в смысл моих раздумий и устыдил меня. — Надо говорить с Иваном Ивановичем, но тут есть риск немалый…
— Какой, Георгий Васильевич?
Он вновь подошел к окну, посвободнее раскрыл створки, сказал не мне, а кому–то там, за окном!
— Сумеет ли смирить гордыню, поймет ли?
— Но тогда тем более надо доверить этот разговор «Известиям», не так ли?
— Нет, нет, это как–то нехорошо…
Он недосказал, а было искушение сказать так, как это слово вызрело в его сознании: «Нет, нет, это как–то нехорошо, не по–рыцарски». Не знаю, так ли хотел сказать Георгий Васильевич, но моему сознанию его ответ рисовался именно так: «Не по–рыцарски».
Рабочая комната Маши выходит на дорогу, которая разделяет Санта — Маргериту и Рапалло. Красный особняк, где обосновалась немецкая делегация, прямо перед окном. Виден въезд в особняк, полузастланный плющом, и дворик, тщательно выложенный камнем, старые деревья с ветвистыми кронами, по–апрельски ярко–зеленые и густые, как все деревья неподалеку от воды, рядом просторное озеро, настолько просторное, что берега его едва видны.
Пока Маша читает свою сводку, Чичерин сидит неподалеку от окна, изредка поглядывая на особняк.
— Мне попалась на глаза «Секоло» — что–то там было насчет холодного чичеринского догматизма? — спрашивает Георгий Васильевич не в силах скрыть смеха.
— Будет и… холодный догматизм, Георгий Васильевич, но разрешите по порядку, — говорит Маша: она подготовилась к обстоятельному докладу, как обычно подчиненному системе, и ей не очень хочется нарушать последовательность. — Первый день конференции: дуэль Чичерин — Барту…
— О, дуэль — это хорошо! — Он пошел по комнате. — Ну, разумеется, на шпагах. Эфес, граненый клинок!.. Три шага вперед — выпад!.. Рука на уровне плеча — туловище подвижно!..
В его реплике есть полет фантазии — она неудержима. Быть может, вспомнился Караул, сарай, заваленный свежим сеном, когда, забравшись на сеновал, он отдавался стихии Дюма… Его легко населить тенями. Вон взметнул граненую сталь д'Артаньян и взмолился, подняв толстые руки, Портос. Кажется, растворились в сумерках храбрые мушкетеры — они едва видимы. Да и звон шпаг погас. Только сами шпаги зримы — вон как скрестились они, располосовав сумерки. Их тонкая сталь светоносна — не будь воспоминаний о рыцарственной Франции, можно принять сверкающую сталь за лучик, прошибивший кровлю сарая. Шпага попала в полосу света и ослепила. Шпага, ударившись о шпагу, вздрогнула — видно, как колеблется упругое лезвие и поет голосом шмеля, заблудившегося в стрехах… Однако надо иметь немалую фантазию, чтобы представить себя скрестившим шпаги с воинственным Барту.
— Чичерин в дуэли с Барту проявил спокойствие и ловкость, свидетельствует «Секоло»… — Маша улыбнулась не без иронии. — Я воспроизвожу точно: ловкость!..
Она ходила по комнате, выдвигая и задвигая ящики стеллажей, как хозяин провинциальной аптеки, который стремился внушить уважение наивным землякам и самим видом своего заведения — чем больше многоцветных сосудов окружало его, тем таинственнее и, пожалуй, значительнее должно было казаться его фармацевтическое королевство.
— Там еще сказано: «Холодный догматизм Чичерина ничего не имеет общего с его итальянской перво–природой». Так и сказано: холодный догматизм.
Она мигом развеселила его.
— Холодный догматизм — это совсем не плохо для политика, — ответил он и взглянул на нее не без вызова. — Честное слово, сколько жил, столько и мечтал стать холодным догматиком! — заметил он и рассмеялся, не очень–то стремясь скрыть, как ему сейчас весело.
Чичерин просил меня съездить в Рим и повидать известного в Италии хлеботорговца, который противился отправке транспорта со жмыхом в Одессу.
Поезд пришел на заходе солнца, и прямо с вокзала я отправился в наше представительство. Тот, кто бывал в те годы в Риме, помнит трехэтажный особняк с трехгранным фонарем и башенкой, венчающей особняк, с балконами, огражденными кованым железом, с верандой, где по римской жаре обычно ожидали приема гости представительства.
Мой приезд в Рим предварил звонок Воровского, и я был освобожден от хлопот о ночлеге — мне отвели комнату в полпредстве.
Я оставил вещи и сошел вниз, намереваясь отдать час–другой прогулке по городу, но, едва ступив на веранду, услышал, как у дальней стеночки скрипнуло, плетеное кресло и навстречу мне двинулся человек в светло–коричневой рогожке.
— Николай Андреевич, да вы ли это? Необходимо было усилие, чтобы, преодолев низкое предвечернее солнце, бьющее в глаза, рассмотреть человека, обратившегося ко мне.