Выбрать главу

Мы поднимаемся на паперть, однако, прежде чем войти, замечаем поодаль от собора густо–лиловую ладью лимузина — не владетельный ли генуэзец, воспользовавшись послеобеденным затишьем, прибыл в Сан — Лореицо просить всевышнего о снисхождении?

— Нет, не генуэзец, — сказал Красин, взглянув на автомобиль глазами знатока. — Я вижу клетчатое кепи драйвера — если не лондонец, то манчестерец…

В полутьме собора, подсвеченной сине–оранжевым сиянием витража, звучит орган. Голос его, отраженный плоскими стенами собора, певуч. Кажется, что поют сами камни — орган умолкает, но он не в силах смирить голоса, который еще живет в камне не угасая, а, наоборот, разгораясь все ярче. Кажется, что голос этот вздул пламя свечей, обратил в трепет оранжевые блики витражей, заставил вибрировать сам камень собора.

Собор пуст, только слева в поле света, который нещедро цедит узкое окно, самозабвенно молится молодая женщина. Лица ее нам не видно, однако свет точно взвихрил и рассыпал ее темно–русые волосы. Каждый раз, когда она припадает к пористому камню пола, тяжелые локоны, только что напитанные соборной полутьмой, точно загораются. Женщину воодушевила ее молитва — истинно она нашла себя в ней.

Только теперь мы увидели: над женщиной, опершись на толстую палку, замер человек. И его лица мы не видим, но хорошо видны спина, стянутая тканью его деми, более тяжелой, чем та, которую носят по нынешней поре генуэзцы, затылок, насеченный ощутимо глубокими складками, по которым, как по срезу дерева, угадывается возраст, едва ли не предзакатный. Вдохновенное таинство, которое творит сейчас молодая женщина, не оставило человека с палкой равнодушным: каждый раз, когда женщина бьет поклон всевышнему, массивную фигуру человека точно поводит. Не было бы палки в знатных наростах дерева, мы бы не увидели руки человека, лежащей на набалдашнике, — женская рука! Да, маленькая женская рука, упрятанная от солнца, а поэтому неестественно белая, тонкая в запястье, настолько тонкая, что, того гляди, хрустнет и обломится, маленькая, с заметно удлиненными пальцами, которые казались хрупкими. Что–то подобное я уже видел однажды, но где? Наверняка это было не недавно, иначе процесс припоминания не заставил бы себя ждать. Память прошибает мглу годов. Кладбищенский мрамор где–то здесь, в Италии, ярко–черный, полированный, и слепок маленькой женской руки точно такой — ярко–белый, не потревоженный солнцем и, пожалуй, в такой же мере безжизненный. Однако чу… рука на набалдашнике обнаружила признаки жизни — в том, как она сдавила набалдашник, была сила неженская…

Как ни ограничено видение, Красин рассмотрел в облике человека, защитившего своей могучей спиной женщину, нечто такое, что заметно встревожило русского.

— Да не опознали ли вы в этом господине со стеком известного детектива, предавшего разору лондонский Сити, Леонид Борисович? — произнес едва слышно Чичерин.

— Вы правы, Георгий Васильевич, и имя его… Лесли Уркарт.

— Уркарт в Генуе, Николай Андреевич? Однако не думал я, что за подтверждением этой новости мы явимся в Сан — Лоренцо.

— По всей вероятности, Георгий Васильевич, хотя утренние газеты еще не подтвердили это категорически.

— Но Леонид Борисович готов подтвердить это? — произнес Чичерин, направляясь к выходу из храма, — в словах была энергия, в походке она отсутствовала: не хотел обнаруживать, что посреди собора Сан — Лоренцо для него взорвалась бомба.

— Мне ничего не остается, как подтвердить это, Георгий Васильевич, — сказал Красин.

Мы вышли на паперть.

Солнце сместилось, и лиловая ладья, стоящая у собора, стала синей.

— Кто эта молодая женщина, которую упросил Уркарт молить католического бога, и о чем она этого бога молила? — спросил Чичерин весело — казалось, веселый голос возник сам собой при виде солнца. — О чем молила?

— Не иначе как о возвращении Эльтона и Баскунчака, — рассмеялся Красин.

— Уркарт в Генуе, Лесли Уркарт в Генуе… — произнес Чичерин и прибавил шагу — казалось, он шел сейчас послеполуденной Генуей один.

Вот материал для раздумий, Николай Андреевич: какими путями должен идти художник, чтобы, оставаясь подданным своего времени, стать и гражданином грядущего? Для Моцарта это трагическая материя, причины трагедии здесь. Заметьте: современники отвернулись от него в тот самый момент, как он написал многое из того, что заслужило признание потомков. Страшно сказать: исполнилось худшее из предсказаний Леопольда Моцарта, отца композитора, заклинавшего сына не порывать с тем, что он называл традицией, и грозил сыну худшей из кар — забвением современников. Горько сознавать: общая могила, могила бедняков, в которую опустили тело гения, стала на годы и годы могилой забвения… Моцарту дорого стоило его стремление быть понятым потомками, быть может, далекими потомками, но он шел на это: поздний Моцарт, как мне кажется, лучший Моцарт, при внешней простоте был сложен. Это сложность первооткрытия, сложность новизны… Пусть разрешено будет мне раскрыть смысл такого парадокса: тему скорби, нет, не личной, а мировой, влияние которой испытывает человек на длинном пути от одной зари до другой, Моцарт показал во всей мощи, не отняв у нас веры в будущее, больше того — эту веру вызвав, а вместе с нею и радость. Это и в самом деле парадоксально: у Моцарта скорбь участвовала в рождении радости? Да, пожалуй, так, и в этом немалое новаторство композитора. Оно тем более значительно, что обращено к человеку, складу его души, психологии. Помните, мы говорили о близости Моцарта к Рембрандту? Так разрешите мне высказать и иное. Наверно, с этим согласятся не все, но я вижу в Моцарте предтечу великих романистов девятнадцатого века. Да нет ли тут усиления: скорбь участвовала в рождении веры? Да, именно веры, которая является родной сестрой подлинной революционности. По мне, Моцарт не просто созвучен революции — он ее храбрый глашатай…

У драматического действа, которое вынесено сегодня на подмостки Генуи, новый герой: Уркарт.

Если быть точным, то он, этот герой, не очень–то нов. Больше того, в веренице делегатов, избравших своей резиденцией виллу «Альбертис», его место едва ли не рядом с Ллойд Джорджем. Даже как–то не очень понятно, что старый валлиец прибыл в Геную без Уркарта. Нет, во всем сказанном нет усиления.

Уркарт — сиятельный британец, знающий толк в южноуральских землях. Эта женская рука, тонкая в запястье, обнаруживала силу, когда надо было удержать южноуральские земли, впрочем не только южноуральские: движения хрупких пальцев было достаточно, чтобы колчаковское воинство полонило Сибирь, — душой похода был Уркарт…

Конечно, Уркарт мог и не приезжать в Геную, ибо его приезд сюда — зримое свидетельство того, что скорострельная артиллерия не лучшее средство для разговора с новой Россией.

Но Уркарт приехал, и к тому же не скрыл своего приезда.

Что это могло бы значить?

— Вчера мне сказали, что Лесли Уркарт приехал в Геную едва ли не по подсказке Черчилля… Этому можно верить, Георгий Васильевич?

— Вы слыхали притчу о Клеоне и Алкивиаде? — Он хлопнул ладонью по столу. — Нет, что ни говорите, а этим зловредным тори нельзя отказать в меткости глаза: истинно Клеон и Алкивиад!

— Ллойд Джордж и Черчилль?

— Да, их политическое побратимство: знатный афинянин Алкивиад, перебежавший к спартиатам, не прототип ли Черчилля, а простолюдин Клеон, сын сапожника и сам сапожник, не слепок ли нашего героя?.. Но вот вопрос: не в союзе ли Ллойд Джорджа с нынешним Алкивиадом таилась погибель Вавилона, того самого Вавилона, над сооружением которого без устали хлопотал старый валлиец всю жизнь? — Чичерин открыл ящик, и на стол лег лист бумаги, на ярко–коричневой поверхности стола лист очерчивался особенно четко. — И вот итог, как мне кажется, закономерный: к концу войны тори раздели либералов, оставив их в чем мать родила, раздели на глазах честного народа, и народ, как говорят записные политики, не заставил себя ждать — он отказал либералам в поддержке. Но тори продолжали дуться на Черчилля — известная притча о Клеоне и Алкивиаде никогда не была так популярна, как в эти дни. Они продолжали поносить Черчилля и предавать его анафеме, а ведь им надо было его благодарить: никто больше его не сделал, чтобы превратить британских либералов в консерваторов, а существо процесса, пожалуй, было в этом — пока продолжалась война, либералы предали забвению прежде всего принципы либерализма, при этом Ллойд Джордж выступал не столько как либерал, сколько как консерватор…