Сейчас Ленин неослабно следил за выражением лица Стеффенса. Быть может, он спрашивал себя, в какой мере эта беседа изменила его представление об американце. Поначалу казалось, перед ним либеральный буржуа, даже больше, чем либеральный буржуа, человек, в чем–то сочувствующий новой России, возможно, даже симпатизирующий ей. Но тогда как понимать вопрос Стеффенса о красном терроре, вопрос, поставленный без обиняков?.. И в такой ли мере этот, вопрос продиктован Парижем, как старался это показать Стеффенс? А не было ли тут простого смятения, которое объяло Стеффенса, когда Ленин спросил, не скрывая гнева: «Это вас беспокоит?» Как ни скромны были познания Стеффенса в русском, он охватил многозначительное «это»… Что же сказала Ленину беседа, если говорить о самой личности американца?.. Казалось, Стеффенс не пренебрег тем, чтобы представление о нем было двояким, определенно, не пренебрег…
Что говорить, американец был тут в такой мере своеобычен, что немало смутил и Цветова. Всю дорогу, пока они шли от Кремля к гостинице, Цветов думал: «А как сейчас Ленин?» Ну, разумеется, Ленин предполагал встретить друга, с которым хорош был бы разговор по душам о муках и радостях революции, а встретил?.. Впору было и пожалеть: да нужна ли эта встреча? Сейчас нужна? В дополнение к неодолимо сумрачным петроградским испытаниям еще и это? Нужно оно Ленину? И Цветову вдруг припомнилось, когда Ленин слушал Стеффенса, наклоняясь, лицо его темнело, и в глазах появлялась печаль, какой прежде не было, лицо и глаза смертельно уставшего человека, и Цветов не мог не спросить себя: «Есть ли на свеге человек из великого множества людей, живущих на земле, есть ли другой человек, который бы взял на свои плечи такую ношу?.. Есть ли другой человек?..» Впечатление от кремлевской беседы, состоявшейся только что, могло быть и иным, но Цветов остановился на этом… И Сергей подумал: где он видел еще эти усталые глаза, смертельно усталые? Да не у Германа ли? И будто искра высветила сознайие, хотелось спросить себя: брат твой, брат… не из армии ли тех, кто считает себя сподвижником человека, которого ты сейчас видел в Кремле?
В сознании Цветова откладывались свои подробности, которые ему удавалось поднакопить, наблюдая Стеффенса и Буллита.
Стеффенс вернулся из Кремля, Буллит ждал его. Стеффенс взметнул руку, будто хотел сказать: «О'кэй!» Но Буллит подумал: «Храбрится!» В лице Стеффенса не было той лихости, какая была в жесте.
Даже наоборот: была робость, может быть, даже тревога.
Буллит постучал ладонью по столу, словно вымолвил: не пытай, скажи, как там?
— Хотел спросить обо всем, да как–то не успел, одной встречи мало! — сказал Стеффенс.
— А о чем хотел спросить?
— У меня был сонм вопросов, сонм! — Стеффенс ожил. — Да что там говорить! Никто не спрашивал его о том, о чем хотел спросить я! — он замахал руками. — Русская революция!.. Как она относится к частной торговле, к предпринимательству, к собственности? Да, собственности! Если она убьет собственность, какие стимулы изберет? Нет, я не оговорился: какие стимулы? Достаточно ли у нее этих стимулов, чтобы организовать производство, снабдить страну всем необходимым, да, кстати, и людей заставить работать? Вас коробит это слово… «заставить»? Простите, а как обойтись без этого «заставить», если они не работают? Сознательность? Вы полагаете, что это так просто? А какие формы примет банк, суд, адвокатура? К каким мерам обратится революция, карая своих недругов: тюрьма, ссылка? Если государство и заводчик сохраняют силу, кто защитит меня от них?.. И главное, самое главное: вот мы говорим, демократия…
Цветов не мог без улыбки смотреть на Стеффенса — прелюбопытного человека сотворила природа! Сейчас он был быстр и воодушевлен, бородка его взлохматилась, хохолок стал дыбом, Цветову показался американец этаким злым духом, каким этот дух мнился людям.
— Итак, самое главное — демократия? — Буллит осторожно подтолкнул Стеффенса к его последней фразе. — Демократия?
Стеффенс приумолк, собираясь с силами.
— Как я понимаю, достоинства каждой демократии в ее конечных результатах, а это значит, в достоинствах тех, кого она сделала своими лидерами…
— Вильсон — Ленин, это вы хотели сказать? Стеффенс смешался.
— Откровенно говоря, я не брал так высоко, но достаточно сравнить Чичерина с нашим Лансингом…
Буллит молчал, ничего не скажешь, в очередной раз Стеффенс сместил разговор в более чем деликатную сферу, грубо сместил.
— Русские… ярче?
Стеффенс спрятал глаза — этот разговор увел их слишком далеко.
— Может, и ярче.
27
Сергей заехал к брату на Неглинную. Пришел на память дядя Кирилл. Вспомнилась встреча с ним в банковском королевстве в предвоенном Петербурге. Вспомнил, как шел дядя Кирилл по залу, осиянному солнцем, распушив свои усища, и армия клерков провожала его изумленным взором, как будто то был не человек, а небесное тело, прочертившее след в околоземном пространстве и завершившее свой полет в сияющих покоях банка. А как теперь? Зал был едва ли не таким же, как в Петербурге, но только никто не сидел на своих местах. Люди двигались волнами, как могло показаться, ничего не видя. Те, в петербургском банковском королевстве, были как бы на одно лицо: темные костюмы, бороды и пейсы, безупречно выправленные проборы, разделившие редеющие волосы пополам с точностью до единой волосины, склеротический румянец, раскинувший по щекам ярко–красные деревца… А тут будто одеяло, сшитое из лоскутов, куда как пестро и не богато. Да был ли отродясь банковский зал таким? Ватники и безрукавки, меховые «обдер–гайчики», тулупы, тужурки и кучерские поддевки, выходные деми с наскоро нашитыми каракулевыми, котиковыми и бобровыми воротниками и шубы, сшитые из телячьих шкур, плохо выделанных и по этой причине дурно пахнущих, а ко всему этому валенки, валенки, валенки, сапоги на проспиртованной подошве, добытые из военных кладовых, трофейные башмаки на подковах, бурки, легкие, подшитые кожей, готовые вот–вот пуститься в пляс, ноговицы, унты, даже постолы и сандалии… Видно, это было время обеда, и в руках каждого, кто шел, была чашка с блюдцем. Чашки были разные: фарфоровые, фаянсовые и глиняные, в трещинах, стянутые проволочкой, с отхваченными краями, того особого тускло–желтого цвета, какой обретает даже нежнейший фарфор от прикосновения рук человеческих… И вся эта толпа, смятенная, возбужденная дыханием цикория и жареного лука, которое поднималось из полуподвала, где находилась банковская столовка, вся эта разноликая и разномастная толпа валила валом, готовая сшибить все, что возникало на ее пути, в том числе и собственного директора…
Толпа схлынула, и большой банковский зал можно было обозреть без труда. Точно его обитатели разбежались в панике, на столе валялись варежки, брошенные наотмашь (при этаком холоде впору и варежки), из полуоткрытого ящика выпер клубок шерсти со спицами (не иначе знаток дебета и кредита, не вынимая рук из ящика, довязывал набрюшник), из корзины, пробившись сквозь многослойное тряпье, таращила глаз кошка (видно, ласковая животина помогала почтенному канцеляристу скоротать восемь долгих часов).
— Как… банк? — засмеялся старший Цветов, вызывая на откровенность Сергея.
— Куда как здоров банк, братец мой дорогой…
— Здоров, говоришь? — Герман повел головой сокрушенно. — Не до жиру, быть бы живу?..
— Не до жиру!..
В иное время, пожалуй, можно было и продолжить разговор, но сейчас нет настроения, да и банковские служащие, наскоро одолев нехитрую трапезу, возвращались в залг неожиданно прозрев. По тому, как они раскланивались с Германом, можно было подумать, что, утолив голод, они обрели способность видеть.
Но, прежде чем направиться к выходу, старший Цветов остановился у секретера со створчатым верхом, приподнятым в эту минуту.
— Как с завтрашней поездкой? — спросил Герман старика со шкиперской бородкой, обильно седой и давно не стриженной. — Колики в почках поутихли?
Старик взлохматил бороду, отчего она стала в два раза больше:
— Эту ночь не спал, да уж как–нибудь…
— А может быть, вице–директора снарядить?
— Нет, сам!
Герман переступил с ноги на ногу, казалось, он только теперь понял, что решение за ним.