Депеша из Парижа шла в Москву кружным путем. О содержании ее дал знать Стокгольм. Москва получила депешу за полночь. Чичерин принимал турецкого представителя (такого рода приемы могли происходить в Наркоминделе и в полночь), и депешу понесли Карахану. Настольная лампа Льва Михайловича напоминала ночник. Она давала ровно столько света, сколько требовалось, чтобы высветить лист документа. Карахан отпустил шифровальщика, принесшего телеграмму, склонился над текстом. Он пододвинул к себе чашку с кофе, который вскипятил на спиртовке, и, пригубив, отстранил — кофе безнадежно остыл. Он укорил себя, что депеша повергла его в столь долгое раздумье, и направился к Чичерину — по расчетам Льва Михайловича, турок уже ушел. После полуночи электростанция заметно прибавляла света, и желтый сумрак, заполнивший коридоры, точно в полнолуние, голубел. Это сообщало шагу уверенность. Было в депеше нечто такое, чего давно ждали в холодных нар–коминдельских хоромах, быть может, признание, а возможно, и готовность к переговорам. По крайней мере, Карахан хотел видеть в депеше и одно, и другое, хотя депеша, как понимал Лев Михайлович, демонстрировала сдержанность.
Кожаная папка, в которую Карахан заключил депешу, была взята с подоконника и берегла студеность вьюжного февраля. Вспомнилась питерская пурга, правда, не февральская, а декабрьская, переходы через торосистую Неву с охранной грамотой Военно–революционного комитета, черные полыньи, вой пурги, движение снежной тучи, застилающей все вокруг и точно ослепляющей тебя… Мудрено попасть с Охты на Черную речку — Карахан шел. Было сознание, ты нашел свою тропу. Да, вот эту, через торосистый лед, в обход черных провалов, через сугробы, скованные твердой наледью… Нашел, нашел!
Видно, турок отбыл давно, раньше, чем думал Карахан. И разговор с турком отступил в небытие. Томик стихов в темном сафьяне был в руках Георгия Васильевича. Так бывало и прежде. Вдруг посреди полуночной страды явится желание снять с полки Баратынского. На верхней полке слева собралась поэтическая библиотечка, как–то сама собой собралась. Неожиданно в промежутке между беседой с американскими сенаторами и сочинением ноты могучему падишаху являлось у Чичерина желание прикоснуться к поэтической строфе. И словно вышел навстречу ветру в родном Карауле, приник к родниковой стыни в лесном овраге — запах холодной травы, вечно живущий в тебе запах боровой земляники, слаще которой, казалось, нет ничего на свете, надо только исхитриться и услышать этот запах, а за ним тотчас явится все детство…
Он увидел Карахана и отложил книгу, отложил не без сожаления.
— Депеша? — кожаная папка в руке Карахана ему сказала все.
— Да.
Он положил депешу на томик стихов, все еще раскрытый. Читал, низко склонившись над машинописным листом, текст депеши завладел им, телеграмма была действительно важной.
— Что будем делать, Лев Михайлович? — спросил Чичерин. С тех пор как Карахан пришел в Наркомин–дел в восемнадцатом году, эта фраза стала дежурной. — Примем в Москве Буллита?
Карахан взглянул на Чичерина, не скрыв озабоченности, его опушенные густыми ресницами яркие глаза/в которых, как на армянских иконах, собралась сама старина, выразили тревогу.
— Надо хорошо подумать, Георгий Васильевич, — произнес он, в его добрый русский ворвались неистребимые краски Тифлиса, правда, едва приметные — Тифлис был городом его детства. — Надо очень хорошо подумать…
— Есть смысл разом отвести все, что для нас неприемлемо, — сказал Чичерин. — Надо выторговать хорошую основу для переговоров… — уточнил он.
— Статус–кво… понятие пространное! — произнес Карахан. Он сказал на свой манер «простра–анное». — Лишить Колчака помощи Антанты — это ведь тоже статус–кво!..
— Верно, лишить Колчака, — отозвался Чичерин и взял телеграмму, серая бумага попала в поле света и стала золотой. — А что думает на этот счет Кремль?.. — сказал Чичерин и снял трубку, не забыв извлечь из жилетного кармана часы; цепь, прикреплявшая часы к жилету, была длинной, часы с открытой крышкой лежали перед Чичериным, секундная стрелка, заметная, крупная, вздрагивая, уже отсчитывала время телефонного разговора. Карахан, шагнувший было к окну, остановился посреди комнаты. — Вот какая депеша только что пришла из Стокгольма, Владимир Ильич…
Собеседник Чичерина, определенно, был полуночником и привык к ночным тирадам Георгия Васильевича. Набрался терпения и слушал не перебивая. А тирада наркома и в самом деле была обстоятельной. Он начал излагать депешу и разом потерял интерес к ней — он воссоздавал не столько депешу, сколько свое понимание текста. Да, союзников, собравшихся в сиятельный Версаль, осенило, и они решили пойти на мировую с Россией. Для начала они отрядили специальную миссию. Ее возглавит некто Вильям Буллит, чиновник госдепартамента, впрочем, более подробно о Буллите позже. Миссия имеет целью установить: как себе мыслят такой мир русские? А это значит обрести ответ на весь круг вопросов. Старые российские долги? Колчак и Деникин — их права? Россия и Запад — судьба посольств, торговля? Весь круг. Если Антанта решилась на посылку подобной миссии, значит, ее намерения к заключению договора небеспочвенны. Так или иначе, а велик ли для нас риск? Может бытьг есть резон принять Буллита? Если мы говорим «да», Буллит выедет в Москву в конце февраля. Значит, ответ за нами? Карахан говорит. «Надо хорошо подумать!» Осторожный Карахан?.. Так я ему сейчас и передам: «Владимир Ильич говорит: «Осторожный Карахан!» Ну что ж, будем думать!.. Готов участвовать!.. Нет, десять утра и для меня не рано! Буду!
Он положил трубку, взглянул на Карахана, который затих в тревожной думе, поместившись в дальнем кресле.
— Как я понимаю, тут две проблемы: российские долги и Колчак с Деникиным… — Георгий Васильевич сдернул с раскрытой книги депешу, пододвинул томик к себе.
Казалось, все это время он держал в уме недочитанное стихотворение и только теперь нашел время дочитать его.
В десятом часу нарком пошел в Кремль. За ночь Москву завалило снегом. В свете утреннего солнца горы снега были округлы, с густо–синими провалами теней. Медленной и унылой чередой двигались трамваи. У наркоминдельского подъезда дожидались хорошей погоды дровни, бог весть как попавшие сюда еще с вечера. Старик в лаптях и онучах из льняного полотна, хорошо выстиранных, едва ли не праздничных, склонился над санями и подоткнул одеяльце, коротковатое, по виду детское, видно, под одеялом был невелик человечек… Чичерин остановился, намереваясь подойти к мужику в онучах, потом взглянул на завалы снега, предвещавшие трудную дорогу. Снег был развален первыми прохожими, но тропы не утоптались, идти было трудно. Нарком шел и думал: только сила способна заставить уважать себя. Пока Россия была слабой, Антанта молчала. Однако едва Россия эту силу выказала, Антанта обрела дар речи. Чтобы прибавить Антанте желания говорить, Россия не должна быть слабой.
У Троицких ворот он поднес руку к своей каракулевой шапке, приветствуя часового. Человек глубоко штатский, нарком чувствовал себя чуть–чуть военным — к изумлению своих сослуживцев, мог надеть красноармейскую форму, а позднее предпочесть фраку с белоснежной манишкой форму командира Красной Армии и принять в этой форме иностранного посла. Красноармейская гимнастерка была для него символом всеобъемлющим — она как бы знаменовала для него приобщение к армии, ведущей трудную борьбу, а значит, и к революции. Это чувство в нем было сильно — человек стеснительный, нарком мог появиться в красноармейской форме на людях, испытывая гордость, радуясь.
Он вышел из Кремля, когда Александровский сад уже высвободился от тени и снег, тронутый солнцем, опал и точно напитался синью. Он вспомнил крестьянские дровни у Китайгородской стены и мужика в онучах. Было бы повольнее со временем, он бы, пожалуй, заманил мужика к себе, порасспросил, как живет деревня. Беседа непоказная была немалым источником знаний о России, как он помнит, и для отца, Василия Николаевича Чичерина… Взяв правее, нарком полагал, что боковая тропа приведет его к Китайгородской стене, где поутру стояли дровни. Но дровней не было. Только снег берег отчерк полозьев да сенную труху, которую, видно, смел с полога мужик в онучах, собираясь в дорогу. Был повод пожурить себя — не так уж велик путь до стены Китайгородской, как ни мало было времени, не след бы проходить мимо…