— Ты только пойми его! Фанатик!.. От него и Зинка ушла потому, что он фанатик… Между прочим, Зинка, убей меня бог, хорошая баба! Понимаешь, он спятил на этом своем золоте. Ему и невдомек, что этого золота на белом свете что земли насыпано! Да разве его все сгребешь?.. Это может один раз сойти с рук, другой, а на третий он свернет себе шею!.. Ведь люди не дураки, особо в наше время!.. Так–то они ему отдали это золото задарма… Один раз спустили, другой, а третий, ой, не спустят!.. Вот он возомнил, что все эти господа в шалевых воротниках да дохах — его друзья!.. Наивный человек! Эти господа до поры до времени могут умаслить!.. С ними надо ухо держать вон как востро!.. Зазеваешься, и столкнут в яму… А Зинку жаль!.. Вот тебе крест, баба хоть куда! Она хорошая, поэтому его и кинула!.. Ты только влезь в его шкуру… Как оно быть мужику кинутому!.. Почернел, а глазом не повел… Не верю, что не больно! Ведь больно, больно! Говорят, что он, Герман, в мать. Та тоже была: режь — кровь не пойдет!..
На этом бы и расстались, но судьба рассудила иначе. За полдень, когда до отхода поезда оставалось часа три, Лариса разыскала Сергея по телефону и, вскрикивая и немея, сказала, что Герман, как она и предрекала, сегодня на рассвете «напоролся на пулю, которая чуть не сшибла его насмерть!» Если у брата есть час, то прямой смысл побывать в Солдатенковской больнице — именно в Солдатенковскую прямым ходом привезли Германа, как можно было понять, из тульских штолен те самые друзья в шалевых воротниках… Действительно, Лариса явилась в гостиницу с докторским саквояжем, который она позаимствовала у знакомого эскулапа, нежно–коричневая кожа саквояжа заключила в себя пропасть всякого добра, необходимого для исцеления брата: гору бинтов, йод с зеленкой, нашатырный спирт и цинковую мазь. Всю дорогу, пока автомобиль нес их по долгим Тверским — Ямским, а потом пробивался по грязным, заполненным тающим снегом переулкам к больнице, Лариса куталась в свою шубенку, всхлипывая и нашептывая что–то такое, что было напрочь темно за исключением слов: «Я чуяла, я чуяла…» Происшедшее потрясло ее. А потом они бежали с сестрой по больничным коридорам, перегороженным койками с больными, и Лариса, неожиданно останавливаясь, искала торопливой рукой сердце, вскрикивала: «Не шибко, прихватывает!» В этом неоглядном граде Солдатенко–вой, неоглядном граде страдающих всеми недугами земли, казалось, человек потерялся прочно, нет никаких сил найти его. А когда все–таки отыскали, были поражены сурово–недоступным видом Германа. Казалось, он был потрясен не тем, в какой мере опасна рана (пуля попала в плечо и раздробила кость), а тем, сколь неожиданна была засада.
— Понимаешь, они нас видели, а мы их нет… Из темной штольни, из штольни, — произнес он и, положив руки поверх одеяла, вытянул их. — Все в этом: мы напоролись на огонь…
Сергей молчал, Лариса встала и вышла. Они остались одни.
— Вот ты, Сережа, и я… — Герман развел и свел руки, преодолевая боль, забинтованная рука не пускала. — Спросил себя: чем мы похожи и чем не похожи? Спросил?
— Нет, не спросил.
— А ты спроси, спроси!.. — он хотел привстать, но только пододвинулся к краю койки. — Спросил? Тогда уместен вопрос, Сережа: почему я здесь, а ты там? Я понять хочу: почему? Потому ли. что у тебя есть тайна, или потому, что ты, как это было и в сокольнические времена, не считаешь искренность добродетелью?..
Сергей молчал. Ну вот, брат повторил свою старую–старую присказку, что за малоречивость Сергея упряталась обычная скрытность. Ему стоило еще сказать то, что не раз говорил матери: «Наш Серега — сундук сундуком, запер сам себя и ключи потерял».
— Допускаю, что я не знаю всего, брат, — настаивал Герман.
— Ты знаешь, — сказал Сергей.
— Нет–нет, допускаю, что не знаю всего… Могу же я допустить?
— Знаешь, знаешь, — повторил Сергей.
Герман изловчился и присел, опершись на здоровую руку.
— Однако чего я могу не знать? — спросил он не столько Сергея, сколько себя. — Единственного: у тебя есть шанс завладеть пакетом акций, а заодно особняком в парижском пригороде и виллой на побережье?.. Но, на твой взгляд, это больше родительского дома в Сокольниках? Я спрашиваю тебя серьезно: больше? Допускаю, что даже братьям не след быть на одно лицо, но так ли далеко мы с тобой стоим друг от друга? Быть может, я не знаю всего, Сережа?
— Знаешь.
— Тогда, прости меня, я тебя не понимаю…
Он устал и, все еще опираясь на здоровую руку, лег.
— Да неужели, брат, ты так и не понял, как нам тяжело? — был вопрос Германа.
Сергей дотянулся до руки Германа, сжал ее, на том и простились.
На пороге его встретила Лариса и вывела в больничный садик.
— Ты заметил, я тебя не прошу? — спросила она и смахнула с садовой скамейки, стоящей подле, глыбу снега, напитавшегося сизой мартовской водой. — Но ты должен обещать, что вернешься…
— И тогда попросишь? Она молчала.
— Попросишь?
— Попрошу, конечно, — она подняла глаза к окнам третьего этажа — брат был где–то там. — Но ты должен пообещать, что вернешься, должен… — сказала она и ухватила его руку. Рука у нее была неожиданно теплой, она задержала ее, и казалось, ее кровь соединилась с кровью Сергея.
— Не знаю, — произнес он. — Ничего не знаю…
— Не ручаешься за себя? — вздохнула она и провела своей рукой по его руке. — Не ручаешься?
— Не ручаюсь.
— Она держит? Она?
— Может, и она…
Когда Сергей возвращался из больницы, он думал не столько о брате, сколько о сестре. И он укорил себя за то, что не дал себе труда поговорить с нею. Вот и Герман казнит ее молчанием. А надо ли так? И вновь в сознании проклюнулось: «Она держит? Она?» И, казалось, он готов был повторить: «Она, она!..»
И в который раз охотно, не противясь, больше того, радуясь, самозабвенно радуясь, он отдал себя мысли о нет~ Встало в памяти минувшее рождество и их поездка на побережье. Помнится длинная улочка рыбачьего местечка, протянувшаяся вдоль берега и повторившая все его извивы. Маленькие отели, один меньше другого, возникали через правильные отрезки дороги. Но вот незадача: отели были полны гостей. Начался отлив, запахло илом. Этот запах ила, чуть хмельной, будто проник в самую душу, тоска сдавила дыхание… Даже непонятно, отчего было так сумрачно на душе— оттого, что гости еще с вечера разобрали номера, или оттого, что нет спасения от запаха ила… Наверно, без надежды обрести приют'они бы плелись вот так до утра, если бы в двух шагах от пристани, где в жирной ж и ке стояли рыбачьи лодки, хозяин двухэтажного дома ле вручил им ключи от сорокаметровой комнаты, разделенной ширмой, предупредив, что он сдает им лишь одну половину. Едва они вошли в комнату, пожаловали те, кому хозяин предназначил другую половику… Как понял Сергей, это были молодожены, совершающие свадебное путешествие, смешливые и добрые ребята, в меру наивные и в меру озорные. Их не смутило присутствие Сергея и Дины, и, едва добравшись до кровати, они начали любовные игры. Одним словом, обретенная с таким трудом гостиница была покинута, остаток ночи они провели все на той же дороге… Она только и могла произнести: «А ведь я так ждала этого часа, так ждала…» — «Не на век же отдалился этот час», — сказал он. «Может, и на век», — был ее ответ. В следующее воскресенье он уехал в Москву. Может, и в самом деле отдалился этот час на век.
31
Странное свойство человеческой памяти: картина детства рассыпается на эпизоды. Наверно, не на самые главные. Что–то впечаталось в память, а что–то пропало бесследно. И не понять, почему впечаталось. По какому закону. Видно, в самом эпизоде была деталь, которая не могла так просто размыться. Звук летящей пчелы. Отсвет закатного солнца на этажерке, малиновый, какой можно увидеть только раз в жизни. Запах шерстяной ткани, из которой был скроен папин сюртук.
Дина отца не помнит, но этот сюртук, забытый на круглой вешалке и обросший пылью, помнит. Сюртук и, пожалуй, палку без ручки–запятой. По этой палке опознавалась папина походка — его обстоятельность была в том, что он ставил ноги, как бы впечатывая их в пол, какой–то миг раздумывая, отнимать ли их от пола. Сюртук и палка — быть может, этого достаточно, чтобы представить папу, как он появляется в окне, возвращаясь с прогулки, как пьет свой утренний кофе и склоняется над рукописью. Ее и сейчас при желании можно отыскать в папиных бумагах. Слышно, как покашливает папа. «Его бы на кумыс, кумыс делает чудеса, но где кумыс во Франции?» — спрашивает мама. Да слышала ли это Дина или восприняла как бы обратной памятью — услышала много позже от Амелии и убедила себя, что помнит… Папа отошел в небытие, будто дал поглотить себя туману, с наступлением вечера прибыло, как обычно, туману, он и поглотил папу… А мама? У мамы было гарусное платье, пушистое и почему–то прохладное. Дина сейчас ощущает эту прохладу у своих щек.