По словам Георгия Васильевича, Борис Николаевич находил удовлетворение в самом ведении хозяйства. Здесь он был в какой–то мере учеником своего брата Владимира, который, как свидетельствует молва, был хозяином практическим. У Бориса Николаевича тут был свой взгляд на ведение хозяйства. Он стремился улучшить пашню, заменив сошную пахоту плужной, что было для той поры внове, улучшить овцеводство, что, как он полагал, было единственной сколько–нибудь выгодной отраслью скотоводства. Но наибольшие выгоды сулило табаководство. Плантации табака занимали в Карауле значительную площадь, превысив пятьдесят десятин. Хотя Борис Николаевич не относил умение хозяйствовать к своим главным достоинствам, он сумел извлечь доходы из табачных плантаций, проявив тут сноровку. Позже он вспоминал, при этом не без гордости, что у него в имении табак обрабатывают и дети. Понимая, сколь деликатен предмет, о котором идет речь, он счел необходимым опереться на свидетельства крестьян. «В прежнее время в голодные годы родители кормили детей, а теперь дети кормят родителей», — говорили, как свидетельствовал Борис Николаевич, караульские крестьяне. Он никогда не считал себя помещиком по призванию, оставаясь ученым, но караульское поместье давало средства к жизни, и это. надо думать, устраивало Бориса Николаевича. Если говорить о существенных чертах караульского поместья, то вряд ли оно отличалось от иных поместий средней полосы России — оно велось теми же средствами, какими велось повсюду, да и крестьяне, наверно, жили там не лучше. Но самому Борису Николаевичу его поместье казалось отличным от окружающих Караул хозяйств, как, впрочем, и караульская усадьба. Борис Николаевич полагал, что помещичий дом в Карауле призван отразить его европеизм, как этот европеизм впитала его, Бориса Николаевича, натура в памятные годы странствий по городам и весям просвещенного Запада. Отец Бориса Николаевича был человеком с немалым хозяйственным замахом, дело вел прозорливо и расчетливо, но в последние годы жизни был подвержен постоянным недугам и многое из того, что задумал, не успел осуществить. Главные постройки удалось завершить, в частности большая усадьба была почти готова. Но задуманный с завидной фантазией зимний сад не был достроен, как не были завершены и другие работы. Получив отставку и перебравшись в Караул, Борис Николаевич прежде всего перевез туда свое собрание картин, отразившее, надо отдать ему должное, широту и изысканность его вкуса: европейцы Веласкес, Веронезе, Пальма Старший и наши соотечественники — Боровиковский, Тропинии, Кипренский, Венецианов, позже Айвазовский. Много труда потребовало устройство библиотеки, почти семь тысяч томов которой составляли русские, французские, английские, немецкие книги. Вместе с картинами и книгами в специальные фуры, шедшие из Петербурга в далекий Караул, были погружены старинная мебель, люстры, вазы, фарфор, все немалое приданое жены Бориса Николаевича, впрочем заметно увеличенное за счет приобретений, которые сделали супруги в Петербурге. С особой тщательностью был упакован и уложен в просторную фуру старинный шкаф, который, по семейному гфеданию, украшал дворцы польских и французских аристократов. Короче, все, что удалось увидеть Борису Николаевичу в дни своих поездок по Европе, было своеобразно воссоздано в Карауле. Несмотря на примитивный транспорт, связывающий Караул с Петербургом и Москвой, тамбовское имение Чичериных продолжало благоустраиваться, необходимые покупки делались в русских столицах, как, впрочем, и в далеком Париже, откуда удалось выписать часть мебели. По всему, Борис Николаевич не противился славе, которая шла о нем: ученый муж, в своем роде государственный вельможа, ревнитель западных порядков, которые выражала придуманная им крылатая для той поры фраза «Либеральные меры и сильная власть». Да, едва ли не лихое вольнодумство Бориса Николаевича заканчивалось на этой формуле — «…сильная власть». Иначе говоря, как ни жестока была формула Чернышевского, адресованная Чичерину, она не уходила от существа: обскурант. Надо сказать, что Борис Николаевич догадывался, что думает о нем мятежный «Современник», и старался не оставаться в долгу. Он вообще считал, что сеятелями смуты являют ся не столько те, кто бросает бомбы, сколько те, кто зовет к этому огненным словом. Человек просвещенный, он был близок к истине: как это многократно бывало в истории, и на этот раз у колыбели мятежного деяния действительно стояло мятежное слово.
Положение Георгия Васильевича, когда он говорит о дяде, можно понять. Дядя был добр к племяннику, это общеизвестно. Вместе с тем весь облик дяди общественный, как, впрочем, и человеческий, далек от того, чтобы импонировать Георгию Васильевичу. Свести эти два начала воедино, наверно, и для Чичерина не просто. «Ретроград… Известный ретроград», — казалось, готов произнести Георгий Васильевич, определив расстояние, огромность расстояния, которое отделяет его от старшего Чичерина.
Явившись поутру домой, я оказался свидетелем картины необычной. Посреди большой комнаты стояло два чемодана, наполненных доверху вещами моей дочери.
Вот тут она вся: Машу раздирают сомнения до того самого момента, пока решение не принято, однако как только это решение состоялось, целеустремленность становится союзницей Марии: все побоку, есть только цель.
Она уже перенеслась в прибрежные рощи Сестри Леванте, в эту пору зацветающие. Очарование нашей поездки и во времени года. Именно в эту пору Магдалина впервые переносила нехитрую посуду из кухни зимней в летнюю, впервые накрывала стол под кроной нашей старой яблони, впервые на стол подавались к свежевыловленной рыбе молодые лук и салат, что были взращены в нашем садике меж деревьев, а к немудреному десерту если не белая черешня, что вызревала в знойную пору и в апреле, то королевская земляничка — в ветреную Геную ее привозили сицилийские крестьяне. Ну что ж, наш стол был хотя и небогат, ко по всем своим признакам выглядел весенним. Какой–то будет встреча с благословенной Сестри в эту весну? По нынешним временам пять лет равны пяти столетиям — нет ничего печальнее прогулки по городу твоей молодости, в котором время выветрило все, кроме,2 омов и булыжных мостовых.
Вздрогнуло окно, выходящее на улицу, и за стеклом Еырос каракулевый конус шапки Федора.
— Да неужто вы уже встали на лыжи? — возопил сн, взглянув на открытые чемоданы. — Ну, такая бойкость и для меня в диковинку — вас не обойти! — Он, пожалуй, заглянул бы в чемоданы, да Маша их вовремя захлопнула. — Ваш поезд отбывает завтра пополудни…
— Виндавский вокзал, двенадцать тридцать четыре, — заметил я, смеясь.
Он оторопел:
— А вы откуда знаете?
— Мне ли не знать — все–таки еду я, а не вы.
Он далее чуть–чуть расстроился: привык быть самым осведомленным, а тут такая незадача. Он добрался до своего кресла с обнаженными подлокотниками, сел — когда в нем бушевали страсти, он остывал в этом кресле. День еще не погас, и сильный боковой свет высветлил его фигуру. Он выглядел сейчас иссиня–чер–нобородым, смуглым, как мне казалось, смуглым благодаря сильному солнцу нынешней весны — он любил часами вышагивать по аллеям Петровского парка, — при этом заметно загорели и его руки, которые он держал сейчас на подлокотниках. Когда он говорил, его голос вдруг начинал звучать баском, как и надлежит быть голосу человека могуче ширококостного, отвечающего той известной мерке, которая зовется на Руси косой саженью в плечах.