Выбрать главу

Малыдан принимает русского министра иностранных дел в своем кабинете на Вильгельмштрассе. Его диалог с министром имеет целью установить единственное: что ждут русские от договора с Германией, если немцы на такой договор пойдут?

Чичерин вошел в кабинет фон Мальцана и, взглянув на хозяина, подивился мягкой смуглости, которая одела его лицо, как коричнево–бронзовым сделался вице–директор мальцановского департамента, минуту назад ярко–рыжий: здесь было царство орехового дерева. Нет, не только письменный стол, похожий на ладью, и кресла, слепленные по образу коротконосых лодчонок, не только фронт книжных шкафов, а вслед за ними двери и панели, но и рогатая люстра, чем–то схожая со шлемом пса–рыцаря, громоздкая чернильница, темной кольчугой укрывшая половину стола, светильник, который отдаленно напоминал забрало, пресс–папье на столе, подставка для бумаг, пепельница, стакан для ручек, сами ручки… Судя по блеску, которым отливал знатный орех, запаху лака и дыханию свежеоструганного дерева, все было завидно новым, будто только что явившимся из–под рубанка столяра–мебельщика, еще хранящим тепло, вызванное соприкосновением металла и дерева. Но царство сановного ореха, в котором оказались русские, способно было вызвать мысли неожиданные: удивительна способность немцев встать на ноги. В конце концов, мальцановский кабинет призван демонстрировать иностранцу именно это, иного смысла тут нет.

— Вы полагаете, что Германия может рассчитывать на понимание Антанты? — спросил Чичерин, когда кресла были придвинуты к камину и оттуда совсем по–лесному пахнуло солоноватым дымком — пирамида дров вот–вот грозилась взяться.

— Нет, я в это не верю, как не верю, что на это понимание может рассчитывать Россия, — ответствовал немец и, указав взглядом на кресло, выждал, пока в него опустился Чичерин. — Если сказать — «друзья по несчастью», это будет верно, — добавил он по–русски.

— Значит, друзья по несчастью? — Чичерин поднял руки, обратив ладони к огню, точно защищаясь, — отблеск огня, вспыхнув, сбросил дымную пелену и коснулся ладоней, они пламенели. — Нам надо исходить в своих действиях из этой истины: беда нас может сблизить?

— А вы полагаете, что эта истина не очевидна и мы ее можем игнорировать? — спросил Мальцан, вернувшись тотчас к немецкому — ему было удобнее нападать с помощью немецкого,

— Если говорить о вас, господин фон Мальцан, то я не думаю, чтобы это было так, — заметил Чичерин почти кротко; дрова, горящие в камине, были не очень сухи, и пламя было дымным, каждый раз, когда задувал ьетер, дым точно полонил беседующих — была иллюзия, что кресла–лодки вплывают в это безбрежье. — Нет, действительно вас это не касается, — продолжил Чичерин с мягкой укоризной — его терпимость обезоруживала.

Коли не касается меня, то должна касаться кого–то другого, — произнес немец, прочно предав забвению знание немецкого — он отступал.

Мое кресло отодвинуто в глубину кабинета, и свет камина едва добирается до меня — уйдя в тень, я обретаю некие преимущества: я есть и меня нет.

— Господин Ратенау, надеюсь, будет на приеме у канцлера Вирта? — Чичерин оглядел комнату: огонь, до сих пор лежащий в пределах камина, выплеснулся на стены — орех точно полыхнул несильным, но устойчивым пламенем, и сами разводы дерева, с правильной ритмичностью прослоившие его, воспринимались как движение дыма. — Господин Ратенау… предполагает быть?

Имя министра иностранных дел было названо в опасной близости от чичеринской фразы, гласящей, что в русских делах у Мальцана могут быть и антагонисты, — хочешь не хочешь, но подумаешь, что к этой политике может иметь отношение и германский министр иностранных дел.

— Полагаю, что будет, — подтвердил Мальцан без энтузиазма: Чичерин явно заботился о некоем кворуме, без кворума главной проблемы не решить. — Впрочем, господин Ратенау может быть и завтра вечером у господина Дейча, — добавил Мальцан поспешно: он понимал, что ответственный разговор у Вирта будет тем успешнее, чем большая подготовка этому разговору предшествует. — Господин Воропаев, мне сказали, что с вами дочь? — вдруг обратился немец ко мне. — Покажите ей Пергам…

Я знал, Дейч — крупный делец, для которого торговля с русскими — немалая статья дохода.

Вечером я вышел из гостиницы. Затененная голыми кронами лип, лежала Унтер–ден–Линден. Был всего лишь одиннадцатый час, а город выглядел пустынным — Берлин засыпает рано даже в субботний вечер.

И в сознание вошел голос Георгия Васильевича — нет, не просто было оборвать этот диалог…

— Не ясно ли, что в этой встрече с Мальцаном спроецировалась Генуя, все ее страдные недели, а может, и месяцы, не так ли? — услышал я голос Чичерина. — Не люблю парадоксов, но тут действует именно парадокс: для нашей делегации Германия будет в Генуе в своем роде тылом…

— Ну, это уж совсем непонятно, Георгий Васильевич! — возражаю я ему. — Каким образом Германия может стать тылом?

— Да, именно тылом, дающим возможность маневра! — воодушевленно подтверждает он. — Нет, нет, вы послушайте, я вам сейчас докажу: Антанта понимает, что нам не под силу уплата долгов. Слышите: понимает, не может не понять. Но такова уж природа капитала: это не умерит ее аппетита, а увеличит его. Логика тут для них естественная: отказываются платить, тогда пусть жертвуют суверенностью своей первородины… Лесли Уркарт ждет этой минуты.

— Вы почти предрекли… провал Генуи? — вопросил я.

— Ни в коем случае! — возразил он. — Я же сказал, что есть страна, которая способна быть тылом, дающим возможность маневра…

— Значит, по–купечески — ты мне сукна, я тебе меду и пеньки, как во времена Ганзы?

…Я достиг Бранденбургских ворот, взглянул направо — в сполохах полуночного неба тяжело просвечивали громоздкие формы рейхстага, что–то тевтонское, навечно сумеречное было в его облике.

«Как во времена Ганзы, — вторила мне память, казалось, против воли моей, — как во времена Ганзы».

В первый день нашего путешествия я заметил: у Красина и Воровского практически нет свободной минуты, а если она образуется, они отдают ее беседе, в смысл которой мне, например, проникнуть трудно.

Едва такая беседа возникает, на стол ложится лист бумаги, который под быстрым красинским карандашом мгновенно превращается в карту. Собственно, с картой красинский рисунок сближает кровеносная система рек, которую Леонид Борисович рисует по памяти с уверенной точностью. Не надо быть знатоком отечественной географии, чтобы опознать характерные рогатинки Оскола, разветвления Северского Донца и Ко–рочи… Но тут уже не делает секрета сам Красин — города, которые он называет, действительно легли в междуречье Северского Донца, Оскола, Сейма, Валца, да и других рек, сам характерный извив которых точно свидетельствует, что это реки спокойно текущие, равнинные. Однако какие места припомнил Красин? Ну конечно ж, тургеневские Льгов и Щигры, как и более южные Обоянь, Ржаву, Корочу, Новый Оскол и даже Белгород, которым южный предел карты завершается. Но с новым движением карандаша на рисунке возникает нечто такое, что хочется назвать одушевленным. С севера на юг, возобладав над Донцом и Сеймом, на карту легли некие существа, напоминающие земляных червей, сейчас не столько быстрый, сколько обстоятельно–неторопливый красинский карандаш изобразил их мягкий извив, ощутимо утолщив и тщательно заштриховав. Но в красинских комментариях нет и намека на странных беспозвоночных, даже наоборот — разговор смещен в сферу совершенно иную.

— Магнитная стрелка… Вертикальная ось… Вектор напряженности… — Красин воодушевлен, его голос хранит это волнение, откровенное волнение. — Докембрий–ские отложения… Кварциты… Железистые кварциты…

— Значит, железистые кварциты… Двести миллиардов тонн?

Это спросил Рудзутак, тревога Красина не обошла и его.

— Можно допустить, что и двести, — отвечает Боровский, подняв на Рудзутака веселые глаза.

— Двести? — не может скрыть своего изумления Рудзутак.

Все понятно: внимание Красина приковала проблема магнитного Курска, проблема для нашего представления о богатствах, таящихся в недрах русской земли, фантастическая: двести миллиардов, которые со свойственной ему веселой бравадой назвал Боровский, это, конечно, цифра едва ли земная, но применительно к Курску, пожалуй, земная… Ну, разумеется, не просто связать интерес к Курску с прибытием в Берлин, но проницательный Красин связал, как свои ассоциации установил с Берлином и Воровский.