Выбрать главу

Мы спустились в холл первого этажа и истинно увязли в облаке дыма, густо–синем, попахивающем недорогой парфюмерией, — такое впечатление, что генуэзская пресса обвила себя синими дымами в противотифозных целях. Однако как ни плотна была синяя завеса, всевидящее корреспондентское око прошибло и ее: появление британца и русского было засечено безошибочно. В мгновенье возникло два кольца: в одно попали англичане, в другое русские.

— Господин Красин, не встревожила ли вас встреча в Сан — Джорджо, разрешите спросить в одночасье?.. — Да, вопрос прозвучал по–русски, при этом не обошлось без характерного «в одночасье».

Я бы покривил душой, если бы сказал, что узнал Игоря по голосу, нет, голос был иным, как, впрочем, и внешность, — передо мной стоял не Рерберг, а как бы его старший брат. И дело не в том, что его золотые усищи отросли и скорбно обвисли, именно скорбно, — иными стали его глаза. В голосе еще была сила молодости, быть может сила характера, в глазах эта сила была на ущербе. Не скрою, что мне стало жаль парня.

— В самом деле, не встревожила? — Рерберг смотрел на Красина, взгляд был просящим, в словах не было мольбы, во взгляде она была.

Красин бросил иронически: «Если и была тревога, то тревога действия, помогающая собрать силы и, пожалуй, собраться с силами, — все впереди»; Красин обронил эту свою ироническую фразу, и мы пошли к выходу — коли мы не разминулись с Ллойд Джорджем и Рербергом, что нам еще надо?

Но у выхода из кирпичной домины Рерберг возник вновь.

— Да не вы ли это, Николай Андреевич? — спросил он, преграждая мне дорогу.

— Здравствуй, Игорь, — сказал я.

Мы стояли сейчас с Рербергом лицом к лицу.

Он охватил грудь левой рукой и принялся гладить ее, эту руку, рукой правой — в самом жесте было не много храбрости.

— Я знаю, что в пятницу вы будете у Маццини, — произнес он, и его руки, поместившиеся на груди, затихли. — Могу я рассчитывать на встречу?..

Нет, мне определенно стало жаль его: ведь он же мог и не спрашивать меня об этом, а просто прийти.

— Приходи, Игорь… — мог только сказать я. — Приходи.

Бее время, пока наш автомобиль при выключенных моторах скатывался с одного из могучих генуэзских холмов, скатывался почти бесшумно, молчание владело и нами. Только много позже, когда справа глянуло море и дорога пошла по берегу, Красин обернулся, попытавшись оглядеть горы, что легли позади.

— Вилла «Альбертис»… там? — спросил он, глядя в поднебесье, сейчас заваленное облаками. — Холм Куарто–де–Милле?.. Ничего не скажешь: набожный Ллойд Джордж расположил свою резиденцию ближе к богу, — заметил он, смеясь; у него вдруг появилась потребность в иронии. — Без помощи всевышнего, пожалуй, на этакую гору не взберешься…

Мы вернулись часу в одиннадцатом. Убедившись, что чичеринские апартаменты освещены, Красин поднялся к нему. В сознании жило это Ллойд Джорджево: «Если согласен мистер… Чи–чи–че-рин». Теперь уже ясно, что поединок Ллойд Джордж — Чичерин не отвратить. Однако что надо знать, чтобы проникнуть в существо поединка?

Его привычное состояние — столкновение мысли. Когда нет оппонента, он придумывает его, наделяя достоинствами, которых подчас не имеет сам. Начиная спор, он не прочь отпустить остроту и в свой адрес — самоирония в нем очень сильна. В этом случае он говорит: «Чтобы познать, надо быть более образованным, чтобы отрицать, такого образования не надо». Оппонент, которого он придумал, скрестив с ним шпаги, единоборствует с его системой взглядов — иногда мне кажется, что это форма войны с идеями, которым он объявил войну не на жизнь, а на смерть.

«Вы обращали внимание на такой парадокс: философия того, что мы зовем христианством, не так беско^ рыстна, как нам кажется? — сказал мне Георгий Васильевич однажды. — В самом деле, что может быть более возвышенным для человека, чем сознательное от–давание себя. Никакой награды! Сам отдал себя, свою жизнь, потому что сам решил, без принуждения, сам из себя. (Наверно, для его лексики характерно это «сам из себя», сегодня так никто не говорит.) Да нравственна ли тогда философия христианства, узаконившая своеобразные награду и наказание — награду раем, наказание адом? Да не жесток ли этот бог карающий? Я был бы подлецом, если бы остался в раю, когда несчастные мучаются в аду…»

У того, что мы зовем благородством, есть одна мера: бескорыстие. Но у чичеринского бескорыстия вполне реальный герой. Нет, не абстрактный, а вполне земной, вызванный к жизни и российской действительностью, которую Чичерин знает. «Безвестные могилы в Сибири, за Полярным кругом, океан мучений и лишений, который добровольно претерпели эти великие мученики…» Именно у чичеринского бескорыстия, храброго, реальный прообраз, мученик революции. Не случайно он сам отыскал этот образ и повторил многократно: великий мученик, а следовательно, воитель, а может, и подвижник.

В братстве русских гонимых, будь то Париж или Лондон, Чичерин никогда не жил лучше других. Те, кто помнит его парижское житье–бытье, сберегли в памяти его более чем скромное жилище в пригороде французской столицы с овальным окном под потолком, которое было столь сумеречным, что письменный стол пришлось водрузить на специальный помост, чтобы быть ближе к свету. Те, кто знал его по лондонской страде, помнят его комнату, заваленную книгами, — было нечто петербургское в этой чичеринской каморке: лондонский Ист — Энд напоминал Черную речку, где сановный Петербург поселил бедных мастеровых и студентов. Да и сам Чичерин своим обликом сделался похожим на бедного департаментского служащего: холодное деми, ботинки, полуприкрытые теплыми гамашами, большой шерстяной шарф вокруг шеи — с дет* ства он был подвержен простуде и старался держать горло в тепле.

Наверно, он мог жить лучше: ему удалось перевести за границу немалые суммы, доставшиеся по большому чичеринскому завещанию. Но он справедливо полагал, что деньги принадлежат не столько ему, сколько русскому мужику, добывшему их своим потом. Следовательно, у этих средств может быть единственно разумная статья расхода: русская революция. Как свидетельствовали старые партийцы, лондонский съезд финансировался и из чичеринских сумм.

Но вот что обращало внимание: съезд начался и завершился, а в чичеринскую папку, которую завела на него английская тайная полиция, легла строка, несмываемая. Не было строки важнее для полицейских клерков весной семнадцатого года, когда русские хлынули на родину. Бдительные клерки не без деятельной подсказки российского посольства решили установить своеобразный фильтр для возвращающихся на родину.

На лондонской Чешем плейс, где находилось российское посольство, послу Набокову противостоял Чичерин. Да, именно Чичерина колония русских изгнанников облекла правом говорить с посольством. Чичерин был резок, быть может впервые в своей жизни так резок: известный каламбур об Александре Федоровне и Александре Федоровиче, которым не моргнув глазом попеременно служил Набоков, принадлежал Чичерину и был произнесен во время аудиенции на Чешем плейс. Посол дал на это свой ответ: по сигналу с Чешем плейс Чичерин стал узником Брикстонской темницы — союзническая солидарность обретала и такие формы.

Но ответственность за Брикстон несли и англичане, при этом не в последнюю очередь Ллойд Джордж — его правительство упекло Чичерина в брикстонские застенки. Революция своеобразно ответила и Ллойд Джоржу, сделав узника Брикстона министром иностранных дел и послав его во главе делегации новой России в Геную. Конечно, тут есть и случайное стечение обстоятельств, Ллойд Джордж мог и не знать об аресте Чичерина, а назначение Георгия Васильевича главой делегации могло быть сделано и вне связи с брикстонским эпизодом, но у истории хорошая память: человек может забыть и, пожалуй, простить, история — никогда. По крайней мере Ллойд Джордж, садясь за стол переговоров с Чичериным, не может не знать, что собой представляет делегат русской революции и какой смысл несут лондонские страницы его биографии.

«Если согласен мистер… Чи–чи–че-рин!» — в этой формуле, казалось, была полная мера терпимости. Однако как оно будет на самом деле?

Б этот раз наш автомобиль как бы набросил на холм десять колец одно уже другого, и мы на Куарто–де–Милле у монументальных врат виллы «Альбертис». А врата, как и ограда, идущая от них, действительно монументальны: все сложено из камня, очевидно добытого где–то рядом, и построено на века. Рисунок парадных ворот и ограды, как и сам камень, из которого они возведены, повторен в особняке: видно, обширная усадьба «Альбертис» возводилась с одного удара и не перестраивалась, поэтому стиль ее так един.