Выбрать главу

Хозяин виллы вызван по делам в город, и нас встречает его молодая супруга, в которой светскость сказывается и в умении завязывать узелок беседы, при этом и на отвлеченные темы. Тех двухсот метров, которые легли от ворот до особняка, было достаточно, чтобы историю особняка на генуэзском холме Куар–то–де-Милле воссоздать в деталях. Ну, разумеется, это фамильное гнездо. Оно построено триста лет назад и ревниво охранялось от посторонних даже в пору столь грозных событий, как минувшая война. Не без раздумий хозяева дали согласие на то, чтобы вилла стала резиденцией Ллойд Джорджа. Отдать виллу даже на несколько недель значит непочтительно обойтись со святая святых семьи — ритмом жизни, что складывался столетиями и казался неколебимым. Но к хозяевам виллы обратился кто–то из сильных мира сего, и строптивость была укрощена. Хозяева обнаружили покладистость, не свойственную д'Альберти–сам, и удалились во флигель. Только подумать: во флигель!

А сейчас молодая д'Альбертис шла, полусклонив голову, небольшая, светловолосая, белолицая, бог знает как уберегшая лицо от здешнего свирепого солнца; впрочем, на высоте одиннадцати колец холма Куарто–де–Милле солнце, возможно, и не так свирепо, как у моря. Рассказывая, она то и дело обращалась к Красину — то ли его английский вызывал в ней большее доверие, то ли то изящество врожденное, которое было свойственно ему и позволяло вопреки сединам выглядеть моложе. В те редкие минуты, когда Красин поднимал глаза на молодую женщину, взгляд его был заметно пристален и строг. О чем он мог думать в эту минуту? Наверно, он раздумывал над тем, что зтой молодой женщине нравится амплуа хозяйки большого поместья, что у нее есть потребность обнаружить перед русскими гостями это свое качество и что она тут, наверно, чуть–чуть подражает своему мужу, который сейчас в городе договаривается о поставке дополнительных десяти тонн угля, чтобы британский премьер не дай бог не замерз на вилле «Аль–бертис». И еще мог думать Красин: а нельзя ли, глядя на жену, заметно влюбленную в своего супруга, представить себе его облик? В самом деле, какой он, этот граф дАльбертис? Наверно, коричневобородый итальянец, бронзоволицый и массивный, именно такой может быть без ума от маленькой блондинки… Нет, есть смысл отдать себя игре воображения, засечь возвращение графа д'Альбертиса из города и проверить себя: такой он?

— Когда я думаю о Моцарте, я зову на помощь пушкинское «Моцарт и Сальери»… Зову на помощь! И знаете, что мне кажется прозорливым в толковании Моцарта, как его понял Пушкин?.. Именуйте это как хотите, но тут существо Моцарта: тема смерти… Пушкин точно пробудил эту мелодию, она у него звучит как предчувствие трагического конца, как видение гробовое, а на самом деле обнажает Моцартову тему, близкую сути его музыки… Простите меня, но Пушкин это ухватил с превеликой прозорливостью. Не скажу ничего нового, если напомню: ложное представление о Моцартовой веселости — это как раз то, что мешает нам подойти к композитору. Это восприняли не столько современники Моцарта, сколько наши современники, познавшие композитора так, как его при жизни не знали, как, впрочем, и вскоре после смерти. Пушкин был одним из первых, кто проник в это. Да не пророческим ли было вот это пушкинское: «Мне день и ночь покоя не дает мой черный человек. За мною всюду, как тень, он гонится. Вот и теперь мне кажется, он с нами сам третий сидит…» Но Пушкин в точном соответствии с существом Моцарта перебил тему смерти иронией — она точно луч солнца рассекает мрак. Это Моцарт говорит Сальери:

«Да, Бомарше ведь был тебе приятель; ты для него «Тарара» сочинил, вещь славную. Там есть один мотив… Я все твержу его, когда я счастлив… Ла–ла–ла-ла… Да, именно чередование солнца и мрака, отчего солнце резче и мрак непобедимее. Не об этом ли говорит и конец этого пассажа? Вот он: «Ах, правда ли, Сальери, что Бомарше кого–то отравил?» Вызывает изумление, с какой точностью поэт тут провидел. Есть свидетельства о предсмертном часе Моцарта, именно предсмертном: уже холод сковал его члены, уже тьма подступила к глазам и уже сомкнулись губы и ничто не в состоянии было их разъять… Нет, простите, они отворились, и отворила их улыбка. «Известный всем я птицелов, я вечно весел, гоп–саса!» — не пропел, а прошептал Моцарт песенку своего Папагено и с песней этой на устах ушел в мир иной… Моцарт!.. Говорят, что «Моцарт и Сальери» была единственной пушкинской вещью для театра, которая увидела сцену еще при жизни поэта. Мы–то знаем, что это достойно.

Нас вводят в большой зал особняка, и невольно глаза стремятся обнять все пространство зала. Нет, дело даже не в размерах, в обилии света и воздуха — зал очень хорош по своим пропорциям. Да, соотнесены размеры, соотнесены так точно, что уже одно это делает зал в какой–то мере неповторимым. Как по сигналу дверь, встроенная в торцовую стену зала, распахивается, и в зал входит Ллойд Джордж. На нем сегодня темный костюм, отчего его седины кажутся заметно яркими. Чтобы достичь середины зала, где теперь находится советская делегация, ему надо пройти метров двадцать. Пока он идет, есть возможность продолжить наблюдения и рассмотреть такое, что не удалось увидеть прежде. У него уже стариковская походка. Он косолапит, заметно припадая на левую ногу, при этом руки остаются в такой мере неподвижными, будто бы они ему не нужны. Приглашая сесть, он не без труда поднимает правую руку, в то время как левая не очень–то обнаруживает признаки жизни. Но опустившись в кресло, он словно оживает, при этом в движение приходят и руки.

— Итак, что будем делать, господа? — спрашивает он.

В вопросе Ллойд Джорджа есть свой смысл: встреча экспертов, предварившая нынешний диалог, была трудной.

— Быть может, есть резон выслушать экспертов? — спросил Чичерин: он хотел разговора без недомолвок, разговора, когда бы все вопросы были заданы, все ответы получены.

— Ну что ж, я согласен. А как мои коллеги? — произносит валлиец, обращаясь к Барту и его спутникам, которые с церемонной медлительностью вошли сейчас в зал; поклон француза, едва заметный, был призван выразить возможную холодность по отношению к русским. — Быть может, все вопросы суждено решить за этим столом, — пояснил британский премьер, теперь прямо обращаясь к Барту, и указал на овальный стол на круглых точеных ножках, за которым сейчас сидели делегаты; все, кто находился в зале, пристально, хотя и недоверчиво взглянули на стол — стол вдруг обрел значение, какого не имел прежде.

— Решить или не решить? — усмехнулся француз, ирония была очевидна.

— Или не решить? — заметил Ллойд Джордж, улыбаясь. — Как вы? — спросил он русских. — Ну, предположим, завтра в четыре?

Чичерин в знак согласия смежил веки.

— Мы готовы быть, — произнес он. — Готовы… — повторил он, в этом его повторении «готовы» было слишком заметное желание не говорить большего.

Ллойд Джордж встал, приглашая русских в комнату рядом, из которой он вошел в зал, в то время как его коллеги с веселым вниманием наблюдали за происходящим — казалось, что он повел русских в соседнюю комнату с их ведома.

Мы вошли в комнату, и с предупредительностью, в какой–то мере обдуманной, Ллойд Джордж закрыл дверь, точно преграждая своим коллегам дорогу сюда; комната, в которую мы вошли, была неожиданно мала, казалось, она не имеет права быть такой рядом с залом.

— Я разговаривал с Виртом, — произнес он, возлагая руку на письменный стол и точно давая понять этим, что разговор будет коротким. — Перед немцами перспектива выбора, наверно, в такой же мере, как и перед русскими…

Он поднял смеющиеся глаза, и мы увидели, что стоим перед фреской, воссоздающей известное полотно «Парис с Герой и Афродитой», — в жесте Париса было желание, но не было энергии, он не столько выражал собственную волю, сколько уповал на волю женщины.

— А знаете, мне любопытна эта картина… Выбор, нет ничего труднее выбора, не правда ли? — засмеялся неунывающий валлиец. — Вы одобряете выбор Париса, нет, скажите искренне: одобряете? — вдруг обратился он к Чичерину. — Я бы поступил иначе! — воскликнул он, не дождавшись ответа.