Выбрать главу

Государево вино постепенно становится в московском обиходе весьма престижной ценностью. В 1600 г. правительство Бориса Годунова (1598–1605 гг.) ради заключения антитурецкого союза с шахом Ирана Аббасом I послало к нему не только обычные подарки («медведь-гонец, кобель да сука меделянские»), но и «…из Казани двести ведр вина, да с Москвы послано два куба винных с трубами и с покрышки и с таганы». Этот царский подарок стал, вероятно, первым известным нам случаем технической помощи восточному соседу. Правда, по оплошности сопровождавших груз персидских дипломатов суда с подарками потерпели крушение на Волге, и посольству пришлось вести долгую переписку с Москвой о присылке новых аппаратов. Неизвестно, насколько успешно развивалось с московской помощью иранское придворное винокурение, но в 1616 и 1618 гг. уже царь Михаил Федорович вновь послал мусульманскому владыке вместе с традиционно высоко ценившимися «рыбьим зубом», соболями и охотничьими птицами «300 ведер вина нарядного розных цветов, тройново» (т. е. особой крепости. — Авт.), которое было шахом благосклонно принято{120}.

В одном из французских трактатов XVI века о дипломатическом искусстве давались такие рекомендации: «В переговорах с министрами северных стран (подразумевались Германия, Польша, Дания и Россия. — Авт.) иногда имеет более успех хороший пьяница, чем трезвый человек, потому что он сумеет пить не теряя рассудка в то время, как отнимает его у других»{121}. Роскошные кремлевские обеды с 50–60 здравицами подряд, богатые приемы в домах русской знати, беспрерывные угощения и праздники — описания всего этого можно в подробностях найти в воспоминаниях и отчетах почти каждого побывавшего в Москве XVI–XVII вв. иностранного дипломата, особенно если его миссия была успешной. Пиры и застолья русской знати формировали новые традиции: например, надо было непременно напоить иностранных послов, которым для избежания этой участи порой приходилось прибегать к хитрости, притворяясь пьяными. Другие же пытались потягаться с хозяевами, что иногда заканчивалось трагически, как для посла венгерского и чешского короля Сигизмунда Сан-тая, который в 1503 г. не смог исполнить своей миссии, поскольку он «тое ночи пьян росшибся, да за немочью с Королевыми речьми не был»{122}.

Приходилось принимать ответные меры и дипломатическому ведомству России: очередным послам в Швецию Б. И. Пушкину и А. О. Прончищеву в 1649 г. было риказано накрепко, чтоб они сидели за столом чинно и остерегательно, и не упивались, и слов дурных меж собою не говорили; а середних и мелких людей и упойчивых в палату с собою не имали, для того, чтоб от их пьянства безчинства не было». Такие же инструкции давались и их коллегам, отправлявшимся в Польшу и другие страны{123}.

Общепризнанные в ту эпоху лечебные свойства водки сделали ее постоянным товаром в открытой в Москве на Варварке в начале 70-х гг. XVII в. Новой Аптеке, где свободно продавались «водки и спирты и всякие лекарства всяких чинов людем». В ассортименте аптеки были «водки»: коричная, гвоздичная, анисовая, померанцевая, цветочная и прочих сортов, изготовленные на казенном сырье; их продажа покрывала все расходы аптеки на приобретение отечественных и импортных лекарств{124}.

Законодательство, в иных случаях весьма строгое, считало пьянство не отягощающим, а наоборот, смягчающим вину обстоятельством; поэтому убийство собственной жены в пьяном виде за два аршина сукна или за «невежливые слова» уже не влекло за собой смертную казнь, поскольку имелась причина, хотя и «не великая»{125}. За столетие развития «государева кабацкого дела» пьянство все более проникало в народный быт, начиная постепенно деформировать массовое сознание, в котором «мертвая чаша», лихой загул, «зелено вино» стали спутниками русского человека и в светлые, и в отчаянные минуты его жизни.

Достаточно хорошо сохранившиеся вотчинные архивы русских монастырей и частных лиц XVII века содержат множество мелких судебных дел о пожарах, побоях, ссорах, кражах на почве пьянства, которое постепенно становилось все более распространенным явлением. Кто просил у власти возместить «бесчестье» (т. е. оскорбление) со стороны пьяницы-соседа, иной хотел отправить пьяницу-зятя в монастырь для исправления, а третий требовал возвратить сбежавшую и загулявшую с пьяницами жену. Вот пример, типичный, к сожалению, не только для того времени: в октябре 1676 г. московский «ворóтник» (караульщик) Семен Боровков вынужден был жаловаться своему начальству в Пушкарский приказ на сына Максима: «…тот де сын его, приходя домой пьян, его Сеньку бранит и безчестит всегда и мать свою родную бранит же матерны и его Сеньку называет сводником…»

Порой к верховной власти приходилось взывать и весьма влиятельным людям. Прославленный воевода, боярин князь Д. М. Пожарский вместе со своим двоюродным братом подал царю Михаилу челобитную с жалобой на племянника: «На твоей государевой службе в Можайске заворовался, пьет беспрестанно, ворует, по кабакам ходит, пропился донага и стал без ума, а нас не слушает. Мы, холопи твои, всякими мерами его унимали: били, на цепь и в железа сажали; поместьице, твое царское жалованье, давно запустошил, пропил все, а теперь в Можайске из кабаков нейдет, спился с ума, а унять не умеем». Отчаявшийся полководец просил сдать непутевого родственника в монастырь{126}.

Царев кабак в народном восприятии выглядит уже чем-то исконным и отныне прочно входит в фольклор и литературу. Герои-богатыри Киевской Руси (цикл былин складывается как раз в это время) просят теперь у князя Владимира в качестве награды:

«Мне не надо городов с пригородками, Сел твоих с приселками, Мне дай-ка ты лишь волюшку: На царевых на кабаках Давали бы мне вино безденежно: Где могу пить кружкою, где пол кружкою, Где полуведром, а где целым ведром»{127}.

Туда же непременно отправляются и другие герои народных песен: молодец, отбивший у разбойников казну, или любимый народный герой Стенька Разин:

«Ходил, гулял Степанушка во царев кабак, Он думал крепку думушку с голудьбою…»

Так поступали и вполне реальные новгородцы XVII века, повстречавшиеся ученому немцу Адаму Олеарию: «Когда я в 1643 г. в Новгороде остановился в любекском дворе, недалеко от кабака, я видел, как подобная спившаяся и голая братия выходила из кабака: иные без шапок, иные без сапог и чулок, иные в одних сорочках. Между прочим, вышел из кабака и мужчина, который раньше пропил кафтан и выходил в сорочке; когда ему повстречался приятель, направлявшийся в тот же кабак, он опять вернулся обратно. Через несколько часов он вышел без сорочки, с одной лишь парою подштанников на теле. Я велел ему крикнуть: Куда же делась его сорочка? Кто его так обобрал? На это он, с обычным их …б твою мать, отвечал: Это сделал кабатчик; ну, а где остались кафтан и сорочка, туда пусть идут и штаны. При этих словах он вернулся в кабак, вышел потом оттуда совершенно голый, взял горсть собачьей ромашки, росшей рядом с кабаком, и, держа ее перед срамными частями, весело и с песнями направился домой»{128}.

Одна из повестей XVII столетия рассказывает о бражнике, которого апостолы и святые вынуждены были пропустить в рай, поскольку «он и всяким ковшом Господа Бога прославлял, и часто в нощи Богу молился». Интересно, что этот сюжет хорошо известен и в Западной Европе; но во французском и немецком вариантах его герой имеет обычную профессию: он крестьянин или мельник. В русской же повести райского блаженства добивается именно пьяница-бражник; вопреки евангельским заповедям («Пьяницы не наследят царства небесного») апостол Иоанн Богослов признает: «Ты ecu наш человек, бражник, и герой усаживается в раю в лутчем месте»{129}.