Однако в общественном мнении кабацкая тема оборачивалась и своей трагической стороной безысходностью. Пожалуй, наиболее в этом смысле замечательна «Повесть о Горе-злочастии», в чем-то сходная с притчей о блудном сыне: «добрый молодец» из купеческой семьи пожелал жить своим умом, но потерпел полное крушение, и неодолимое Горе обращается к нему:
Все попытки изменить жизнь неотвратимо заканчивались для героя разорением и кабаком. В мрачной судьбе молодца кабак видится уже почти как символ ада; тем более что Горе подбивает героя на преступление — грабеж и убийство и само говорит о себе: «А гнездо мое и вотчина во бражниках».
Совершенно отпетым местом выглядит кабак и в таком произведении XVII в., как «Служба кабаку» — подчеркнутой пародии на литургию; «Сподоби, Господи, вечер сей без побоев допьяна напитися нам..». Есть там и горькие слова: «Кто лщ пропився донага, не помянет тебя, кабаче, непотребне? Како ли кто не воздохнет во многие времена собираемо богатство, а во един час все погибе? Касты много, а воротить нельзя».
«Нельзя слуги Божия до сорома упоити». Как говорилось выше, церковь не отказывалась от питья вина, которое является неотъемлемой частью христианского обряда причащения — таинства евхаристии: превращения вина и хлеба в кровь и тело Христово. Но христианская мораль решительно выступает против злоупотреблений, в том числе и «пьянственной страсти». Поэтому отцы церкви боролись с ее появлением, в первую очередь, в своих рядах.
Строгие порядки основанных Сергием Радонежским и его последователями общежительных монастырей исключали какое-либо злоупотребление спиртным. Автор жития Кирилла Белозерского Пахомий Логофет указывал, что игумен «мед же или ино питие елика пьянства имут, никако же в монастыри обретатися повеле, и тако блаженный сим уставом змиеву главу пьянства отреза и корень его прочее исторже». Сказание об основателях Спасо-Преображенского Валаамского монастыря специально подчеркивает, что святой Сергий «медотворных же и пианственных разных питей никако же не повеле, но един нужнийший квас своим же и приходящим»{130}. Во всяком случае, именно с конца XV в. сохранились древнейшие списки поучений против пьянства; разумеется, относились они не только к духовному чину.
Однако утверждавшийся в общежительных обителях Иерусалимский устав не исключал ритуальное питие «в неделю или в господския праздники, или и в другая нужная утешения». Становились традицией и возлияния на поминальных тризнах, обусловленных волей завещателя, сделавшего в монастырь вклад по себе и своим ближним{131}. Епископ Сарайский Матфей настоятельно рекомендовал, приглашая священника или монаха в дом, чтить их, но угощать в меру: «Боле трех чяшь не нудите его, но дайте ему волю, даже ся сам упиеть и сам за то отвещаеть; а вам не надобен грех той»{132}.
Боролась церковь доступными ей методами и с пьянством среди мирян. Судя по сохранившимся требникам, в XV веке в чин исповеди при перечислении грехов был включен специальный вопрос «или упился ecu без памети?» с соответствующей епитимией в виде недельного поста. «Упивание» в корчме или самодельное изготовление хмельного на продажу («корчемный прикуп») наказывалось даже строже — шестимесячным постом{133}.
Правда, с появлением кабаков и откупной системы церковники не хотели лишать себя столь прибыльного занятия, не отставая в этом от светских властей: крупные монастыри и высшее духовенство не стеснялись брать у казны кабаки на откуп. Естественно, эти перемены сказывались и на образе жизни самих пастырей.
По-видимому, к концу XVI столетия нормы пития как белого, так и черного духовенства уже далеко ушли от традиционного ритуального образца, и нравственный облик «государевых богомольцев» не отличался строгостью и воздержанием. Даже Иван Грозный, далеко не придерживавшийся трезвого образа жизни, гневно упрекал монахов подмосковного Саввина-Сторожевского монастыря: «До чего допились тово и затворити монастыря некому, по трапезе трава растет!» В самой Москве Герберштейн уже видел публичные порки загулявших священников, а в 1550 г. власти назначили особых лиц следить, чтобы священники и монахи не смели в корчмы входити, ни в пьянство упиватися.
Поэтому духовенство было вынуждено прилагать определенные усилия, препятствовавшие распространению этого зла в собственных рядах. Вопрос о необходимости борьбы с пьянством был поставлен на созванном в 1551 г. церковно-земском Стоглавом соборе, где пьянство было осуждено как «начало и конец всем злым делам». Особую 52-ю главу соборных постановлений составил Ответ о пиянственном питии, запрещавший держать в монастырях вино горячее, но разрешавший квасы и «фряжские вина, где обрящутся, да испивают яко же устав повелевает в славу Божию, а не в пиянство»{134}. Позже было решено «по всем градом царскую учинити заповедь, чтобы дети боярские и люди боярские и всякие бражники зернью не играли и по корчмам не пили».
Церковные власти были озабочены падением престижа духовенства и размахом питейной торговли в местах сбора богомольцев, что приводило к нежелательным последствиям: «Безчинье и смута всякая, и брань, и бои, а иных людей и до смерти побивают». В своих челобитных они просили не допускать торговли вином у монастырей по праздникам — ведь «чудотворное место пустеет»{135}.
Церковный собор 1667 г. категорически запретил держать корчмы в монастырях. Не раз делались безуспешные попытки прекратить в обителях производство и употребление крепких спиртных напитков, пока в 1682 г. указом патриарха не было запрещено винокурение всем церковным властям и учреждениям. Священники и монахи подвергались аресту и штрафу, если появлялись на улице в нетрезвом виде «или учнут сквернословити, или матерны лаяти кому». Помогало это, по всей вероятности, плохо, поскольку епархиальные архиереи вновь и вновь вынуждены были призывать, «чтоб игумены, черные и белые попы и дьяконы, и старцы, и черницы на кабак пить не ходили, и в мире до великого пьянства не упивались, и пьяные по улицам не валялись бы»{136}.
В сказании о знаменитом московском юродивом XVI века Василии Блаженном (которого, по преданию, уважал сам Иван Грозный) его герой уже вполне одобрительно относится к пьянице в кабаке, который хоть и трясется с похмелья, но не забывает перекреститься, прежде чем выпить, и тем посрамляет дьявола.
При этом фольклорное совмещение кабака и святости порой находило неприглядное, но вполне реальное отражение в жизни. Так в 1661 г. игумен Устюжского Троицкого монастыря жаловался ростовскому митрополиту Ионе на городских кабацких целовальников. Они благочестиво устроили часовню прямо над кабаком «и поставили в ней нерукотворенный образ Господа Бога и Спаса нашего Иисуса Христа и иные иконы изнаписав поставили, и верх, государь, у той часовни учинили бочкою и на ней шея и маковица и животворящий крест господень, яко ж и на святых божиих церквах… И той, государь, часовне в таком месте и милосердию божию и иконам быть достоит или нет, потому что собрався всякие люди упиваютца до большого пьянства, и пьяные люди под тою часовнею и под крыльцом спят и блюют и всякое скаредство износят?»{137}
В конце XVII столетия в рукописном сборнике церковных проповедей Статир появляется, кажется, первый в подобного рода сочинениях портрет женщины-пьяницы: «…какова есть мерзостна жена сгоревшим в ней вином дыхающая, возсмердевшими и согнившими мясами рыгающая, истлевшими брашны множеством отягчена, востати не могущая… Вся пренебрегает, ни о чадах плачущих внимает».