Как полагает исследователь, «все это приходило в свое время и возвращало человека самому себе, снимая с него на данный момент бремя всех забот и мысли о повседневных делах, давая выход и даже повелительно требуя выхода для эмоций, чувств… «Привязывание»' к праздникам пьянства — явление более позднее и само оно — уже результат распада всей этой сложной структуры организации времени, которая, по-видимому, в более древние времена обеспечивала нашему предку эмоциональное равновесие. И распад этот начался именно с сокращения времени праздников. Сокращение это, вероятно, началось давно и шло постепенно. Закрепощение крестьян, развитие рынка и товарно-денежных отношений, постепенный отлив части населения в города и увеличение налогов, поборов, повинностей — все это требовало от крестьян все больше и больше работы. Работа отнимала у праздников дни и недели. И эпилептоид стал ощущать эмоциональный дисбаланс — он не успевал «разрядиться» в праздничные дни. И обряды постепенно тоже отмирали — те, которые не вобрала в себя православная церковь и не освятила своим культом. Все эти игры, хороводы, кулачные бои, зимние городки — становились необязательными и проводились от случая к случаю. И тогда эпилептоид прибег к древнему средству интенсификации переживаний — к алкоголю. Нельзя сказать, чтобы он не употреблял его и раньше, но, по-видимому, в меру, не злоупотребляя им. Теперь он стал употреблять водку вместо праздника. И чем меньше оставалось праздничного времени, тем больше употреблялось водки. Опьянение создавало — и быстро — то раскрепощение, которое так необходимо эпилептоиду, чтобы начать праздновать: оно снимало тормозные механизмы и высвобождало эмоции». Вот так появившийся в относительно массовом количестве не регламентируемый традицией кабацкий алкоголь постепенно, но успешно становится средством быстрого перехода к эмоциональной раскрепощенности, заменяя собой традиционные ритуалы: так пьянство само превращается в обряд{267}.
К этим причинам добавлялись и факторы социального порядка. На протяжении многих столетий жизнь в «казенном» Российском государстве была лишена ставших привычными для Запада гарантий собственности и прав личности. Эту особенность замечали иностранцы, уже начиная с XVI века: «Здесь никто не может сказать, как простые люди в Англии, если у нас что-нибудь есть, что оно Бога и мое собственное», — писал цитировавшийся выше Р. Ченслер. Абсолютная царская власть, двухсотлетнее крепостное право, внутренняя нестабильность (смуты, войны и восстания, потрясавшие страну до конца XVIII столетия) — и вместе с тем необозримые пространства, куда можно было уйти за лучшей долей; сильные общинно-патриархальные традиции и резкий культурный перелом в начале XVIII века — именно эти условия становления Российского государства и великорусской нации в XIV–XVIII веках (а не собственно татарское влияние, как иногда полагают) также не могли не сказаться на складывании национального характера, образа жизни и изменении культурных традиций народа{268}.
К этим факторам можно добавить и фундаментальные особенности ведения хозяйства в наших почвенно-климатических условиях, которые формировали способность русского человека к крайнему напряжению сил, концентрации на сравнительно узком отрезке времени «всей своей физической и духовной потенции. Вместе с тем вечный дефицит времени, веками отсутствующая корреляция между качеством земледельческих работ и урожайностью не выработали в нем ярко выраженную привычку к тщательности, аккуратности в работе»{269}. Этот вывод современного историка на эмпирической основе осознавался уже 100 лет назад: «Наш работник не может, как немец, равномерно работать ежедневно в течение года — он работает порывами. Это уж внутреннее его свойство, качество, сложившееся под влиянием тех условий, при которых у нас производятся полевые работы, которые, вследствие климатических условий, должны быть произведены в очень короткий срок, — признавал в 70-х гг. XIX века известный ученый и общественный деятель А. Н. Энгельгардт, ставший по воле судьбы удачливым сельским хозяином-предпринимателем{270}.
Существенными чертами такого характера стали раскол и безмерность, что точно выразил Н. А. Бердяев: «Можно открыть противоположные свойства в русском народе: деспотизм, гипертрофия государства и анархизм, вольность; жестокость, склонность к насилию и доброта, человечность, мягкость; обрядоверие и искание правды; индивидуализм, обостренное сознание личности и безличный коллективизм; национализм, самохвальство и универсализм, всечеловечность; эсхатологически-мессианская религиозность и внешнее благочестие; искание Бога и воинствующее безбожие; смирение и наглость; рабство и бунт»{271}.
Эти особенности и традиции патриархально-служилого общественного устройства выработали определенный «небуржуазный» тип личности. Для нее не свойственны «умеренность и аккуратность»; терпеливая, без принуждения и без страха, работа с дальним прицелом, уверенность в будущем, готовность к компромиссам и договорам — все то, что характерно для более «правового» мышления западного человека. Для русского справедливость чаще более предпочтительна, чем экономическая эффективность, а моральная правота стоит выше юридических норм{272}. Поговорки типа «жизнь — копейка», «либо грудь в крестах, либо голова в кустах» свидетельствуют, что умеренная середина была не слишком почетна в традиционной русской системе ценностей, среди которых нередко отсутствовали бережное отношение к деньгам, умение соотносить расход с доходом.
Слабость городской культуры и неразвитость общественной жизни порождали затягивающую скуку российской провинции, многократно отображенную в классической литературе и не менее живо воспроизведенную бытописателями XIX века — к примеру, в следующей картине жизни уездного центра Тульской губернии:
«Безусловная покорность ко всем случайностям, равнодушие ко всем неудобствам, несчастьям и недостаткам в жизни есть единственная характеристика жителей г. Одоева и уезда его… При всей неразвитости и необразованности местные жители г. Одоева и уезда его отличаются удивительной сметливостью, выражающейся нередко в самых затруднительных, тяжелых и критических моментах жизни, необыкновенною находчивостью, но особенною деятельностью они не отличаются, а напротив того, в работах ленивы, в хозяйстве, торговле и промыслах небрежны, во всех действиях своих поступают как попало, наудачу…»{273}
Оборотной стороной терпения и покорности стал «безудерж» — тоже русская национальная черта, очень хорошо показанная Ф. М. Достоевским. Крайности рабства и произвола порождали противоположные крайности: пьяные излишества внутри холопского или крепостного состояния были лишь начальным этапом, за которым могли следовать побеги, сколачивание разбойничьих шаек, разинщина и пугачевщина{274}.
Все эти особенности русского быта интенсивно эксплуатировались «государевым кабацким делом», успешно развивавшимся от столетия к столетию. Кабацкое питие усиленно внедрялось в повседневную жизнь и даже становилось элементом официальных ритуалов. В XVII–XVIII веках хотя бы невольный отказ пить «государево здоровье» мог вызвать настоящее расследование, когда захмелевшего собутыльника его же приятели обвиняли в том, что он «против той государевой чащи не встал и не принял и для царского величества и шапки не снял».
Интересны в этом смысле наблюдения Юрия Крижанича — ученого хорвата, с гордостью писавшего: «…отчасти с послами, отчасти с купцами большую часть Европы объездил. Я ведь был в Париже, Лондоне, Венеции, Вене, Амстердаме и во многих других известных городах Европы. И куда бы я ни приезжал, я стремился подражать тому, достойному похвалы греческому герою Улиссу, которого прославил поэт Гомер за то, что он видел обычаи многих людей и их города». Представитель западной образованности и убежденный католик, он почти 20 лет пробыл в России (и как «иностранный специалист», и как сибирский ссыльный) и до конца жизни призывал к единству славянских народов, в котором Россия должна стать ведущей страной. Но этому мешала ее отсталость, и Крижанич в 1660 г. приехал в Москву, чтобы рассказать, почему другие народы плохо отзываются о России, и помочь ей стать передовой страной. Его критика российских порядков была беспощадной, из-за чего он и угодил в ссылку; но она была вызвана не презрением к московитам, а скорее желанием исправить их недостатки, и потому особенно интересна.