Как и многие другие иностранцы, Крижанич был неприятно удивлен: «Нигде на свету несть тако мерзкого, бридкого и страшного пьянства, яко здесь на Руси». «Государев кабак» представлялся побывавшему в европейских столицах ученому местом весьма «гнусным» во всех отношениях от обстановки и «посудия» — до «бесовских» цен. Но, в отличие от прочих, он стремился обнаружить причины этого явления.
Пьянство идет «не от у рождения нашего», считал он и указывал на общепризнанное в его время лидерство в этой сфере немцев, с чем, по его мнению, согласны итальянцы, испанцы и французы. Причины его распространении в России — в государственной монополии, в политике ограничения прав горожан и крестьян на свободное производство спиртного, «загонявшей» их в кабак или заставлявшей «выдумывать пиры и поводы» к разрешенному пьянству, когда загулявшие «уже…в конец сбесят, да и рухлядь, кую имеют, дома, и сукно из хребта пропиют». Внедрение кабацких традиций, полагал публицист, в самом обществе приводило к «подневольным пирам», питью без закуски «на тоще сердце» и «к напрасному упоению» гостей. Подобных традиций «принуждения к упоению» он не видел ни в Западной Европе, ни даже в соседних Украине и Белоруссии. Кабацкие порядки в России Крижанич прямо связывал с «людодерской» политикой властей и делал печальный вывод: «Всякое место полно кабаков и монополий, и запретов, и откупщиков, и целовальников, и выемщиков, и таможенников, и тайных доносчиков, так, что люди повсюду и везде связаны и ничего не могут сделать по своей воле…»{275}
Крижанич был не одинок в своем понимании причин пьянства. Через сто лет, во второй половине XVIII в. поэт Федор Козельский в «Размышлении о вине» также попытался связать порок пьянства с гражданской несвободой подверженных ему:
Далее, впрочем, следовала характерная для образованных современников поэта идея, что пьянство есть порождение цивилизации, враждебное естественной простоте природного, не затронутого ей человека:
Еще через столетие заливали свое горе сивухой поколение интеллигентов-разночинцев. Известный писатель XIX века Н. А. Лейкин сожалел о многих своих талантливых современниках: «Усиленное поклонение Бахусу считалось в ту эпоху для писателя положительно-таки обязательным… Это было какое-то бравирование, какой-то надсад лучших людей 60-х годов. Недоделанные реформы только разожгли желания широкой общественной деятельности, не удовлетворив их в той мере, в какой требовала душа. Наиболее чувствительные, наиболее отзывчивые в обществе писатели видели, что та свобода, которая им рисовалась в их воображении, вовсе не такова в действительности, что личность по-прежнему порабощена, что произвол по-прежнему гуляет по всей матушке Руси рядом с самым беззастенчивым, самым гнусным насилием… И эти умные, эта соль русской земли, вся поголовно молодая и жизнерадостная, стала с горя пить чару зелена вина»{277}.
На другом социальном полюсе общества крепостной гнет и чиновничий произвол порождали, в свою очередь, бесшабашность, надежду на «авось», неизбывное желание вырваться на «волю» и «погулять»: «Атаманы, молодцы, дорожные охотники, волные всяких чинов люди, воры и разбойники! Кто похочет с военным походным атаманом Кондратьем Афанасьевичем Булавиным, кто похочет с ним погулять, по чисту полю красно походить, сладко попить да поесть, на добрых конех поездить, то приезжайте в Черны вершины самарские!» — так поэтично звучала «программа» широкого крестьянско-казацкого движения на Дону в 1708 г., которое еще недавно оценивалось как третья по счету крестьянская война в России. Не случайно для многих поколений русских людей разных сословий идеалом был не зажиточный хозяин или удачливый предприниматель (при российских порядках им и в XX веке жилось несладко), а вольный казак в «диком поле», без властей и помещика, рискуя жизнью добывавший удачу острой саблей.
Другим вариантом осуществления вековечной народной мечты о «воле» было широкое распространение утопической легенды о далеких землях, сказочном Беловодье, где нет ни чиновников, ни помещиков, ни рекрутчины, ни казенной церкви. В XVII–XIX столетиях сотни, а порой и тысячи крестьян пускались в путь на Дунай, на Амур, в алтайские горы и даже далее, в «Китайское государство», чтобы отыскать сказочную страну всеобщего равенства, где «земные плоды всякие весьма изобильны бывают: родится виноград и сорочинское пшено, и другие сласти без числа. Злата же и серебра и каменья драгого зело много, ему же несть числа»{278}.
Но попытки реализовать на практике оба этих способа, как правило, завершались неудачей. Куда более доступным оставался лишь один выход — питейный дом и «зелено вино». Эти атрибуты повседневной жизни при неуклонном внедрении их «сверху» уже и «внизу» воспринимались как вполне естественные даже во время активных выступлений против господ.
Киевский богатырь Илья в поздних былинных редакциях громит кабаки и велит выкатывать бочки народу:
что и творили на деле казаки и крестьяне Степана Разина в захваченных городах: «Да те ж де воровские казаки, будучи в Керенском, на государеве на кабацком дворе государево кабацкое питье розграбили и выпили». В другом случае митрополичьи крестьяне и казаки разграбили кокшайский кружечный двор «и вино выпили, а иное с собою увезли, и мед пресной, и всякие запасы грабежом взяли»; на Унже на кружечном дворе «вино пили и зборные деньги пограбили» и т. д. А вот Пугачев «Петр III» — во время восстания 1773–1775 гг. уже восстанавливал на подвластной ему территории не только практику набора в армию, налоги, но и казенную продажу вина, как естественное право государя{279}.
В «галантном» XVIII веке только в 1742 г. прекращены были пытки детей, в 1763 г. запрещено употреблять матерную ругань в официальных документах, а указы «добродушной Елизаветы» официально воспрещали подданным любые рассуждения «о нынешних статских, политических и военных делах». В этой жестокой и неуютной действительности кабак оказывался едва ли не единственным местом неформального общения с себе подобными, где можно было залить горе, отметить удачу и вообще «отвести душу».
И в более поздние времена строгой регламентации службы и быта (в николаевской России даже чертежи частных домов, модели причесок и маскарадных костюмов требовали «высочайшего разрешения»), тягостной повседневности и всеобщей несвободе русский обыватель противопоставлял не знающий никакой меры «загул». Чины и звания здесь роли не играли, менялся лишь социальный фон такого типа поведения: дворянская гостиная, полковое собрание, ресторан, трактир или полотняный «колокол»; богач мог прокутить целое состояние столь же успешно, как мелкий чиновник или мастеровой пропить последние гроши. Такое «питейное поведение» ориентировалось не на постоянное вкусовое употребление спиртного небольшими дозами во время еды, а на питье «до дна», не заботясь о закуске и всем том, что составляет культуру застолья.