Дешевая водка, соответствующие нравы и развлечения все более вторгались в крестьянскую жизнь. Даже в селах из нескольких десятков дворов открывались 2–3 кабака, а богатые торговые селения и слободы встречали своих и чужих разнообразием питейных заведений:
В, таких палатках пили «крючком» — мерной кружкой на длинной ручке, которой приказчик черпал водку из бочки и по очереди подносил желающим.
Пресса с грустью отмечала и возросшие, при прежней нищете, траты на водку в крестьянском бюджете, и разрушительное влияние пьянства на деревню, где при активном содействии кабатчиков случалось, что «большая часть обильного урожая или значительно пострадала, или совершенно погибла под ранним снегом, единственно благодаря нашим осенним престольным праздникам… и вследствие восьмидневного беспробудного пьяного празднования дня преподобного Сергия». Отмечалось и увеличение количества пьющих, в том числе среди женщин и подростков{319}.
При минимальном развитии сети школ, больниц и прочих общественных мест «трактир с продажей крепких напитков распивочно и на вынос и подачей чая парами» становился центром деревенской жизни, «местной биржей, местом общения» — как отмечали корреспонденты Этнографического бюро князя В. Н. Тенишева в ответах на вопросы его анкеты о состоянии деревенского быта, разосланной в самом конце XIX в.
Хозяин такого заведения, нередко сам вчерашний мужик, «соединял в себе и перепродавца, и маклера, и ростовщика. Обладая громадным знакомством в среде купечества, хорошо угадывая настроение рынка, он умел и скупить вовремя у нуждающихся товар, перепродать его, выменять, согласовать и уладить какую-либо сделку и дать в рост, взаимообразно, под обеспечение, известную сумму денег. Иногда такой оседлый провинциальный трактирщик держал в долговой кабале весь земледельческий округ, простирая руку даже и на состоятельный городской класс. Продукты деревни часто хранились в его складах, как залог за забранные у него в разное время и обложенные процентами ссуды. Иногда же за вино принимались в виде платы холсты, мешки, продукты, скотина. Связи с местными властями, заинтересованными подарками трактирщика, делали его малоуязвимым для суда и закона»{320}.
При этом крестьянская община, достаточно жестко контролировавшая своих членов, снимала с себя ответственность за их поведение в кабаке: там можно было расправиться с обидчиком (особенно чужим) или оскорбить начальство, что было недопустимо на сходе или просто на улице. Жалобщику в таких случаях отвечали; «Хорошие люди в кабак не ходят, там всякое бывает, там и чинов нет: на улице бы тебя никто не тронул!»{321}
Частная инициатива кабацкой торговли и постепенно усиливавшееся расслоение деревни приводили в кабак оба крайних полюса деревни — богатеев и бедноту, как наиболее связанных с рынком и сторонними заработками. Социологические исследования начала XX века приводили к однозначному выводу: крестьянин-середняк, в большей степени сохранявший традиционный уклад хозяйствования и быта, пил умеренно, поскольку «всегда счет деньгам держит и больше известной доли своего бюджета не пропьет»{322}. Зато деревенские богатеи и бедняки стали пить чаще и больше, хотя по разным причинам и в разной манере. «Богатых не видно, они берут вино четвертями и пьют в своих домах, А бедный у винной лавки — без закуски вино-то продают и стакана не дадут. Поневоле всякий будет пьяница, если пьет из горлышка», — пояснял эту разницу один из опрошенных мужиков{323}. Для людей, «выламывавшихся» из условий привычного крестьянского существования, водка быстро становилась обычным продуктом. Теперь даже самые бедные семьи, обходившиеся без своего мяса, молока, овощей, все же находили средства на очередную «косушку» или «сороковку», независимо от урожая и прочих доходов.
Там, где в деревню вторгались чуждые ей явления, быстрее шел и процесс приобщения к новым культурным традициям с «безобразными вольностями» в виде курения, карточной игры, неслыханной ранее свободы поведения. В старом фабричном районе — селе Иванове графов Шереметевых управляющие уже в начале XIX столетия отмечали, «что народ фабришной, то и обращаются более в гульбе и пьянстве, что довольно видно… Не точию мущины, но и девки ходят вместе везде и сколько им угодно, смешавшись с мущинами, ночью и поют песни»{324}. Но еще больше начинал пить уже окончательно «раскрестьянившийся» мужик, в массе становившийся после 1861 г. как бы временным городским жителем.
Глеб Успенский привел в очерках «Власть земли» типичный пример такого коренного расстройства крестьянского быта в лице поденщика Ивана Босых, приобщившегося уже к городской работе на железнодорожном вокзале и новому образу жизни: «Как позабыл крестьянствовать, от труда крестьянского освободился, стал на воле жить, так и деньги-то мне стали все одно что щепки… Только и думаешь, куда бы девать, и кроме как кабака ничего не придумаешь»{325}. Художественной иллюстрацией драмы раскрестьянивания могут служить картины В. Е. Маковского «В харчевне», «Не пущу!» и особенно «На бульваре» (1887 г.), где подвыпивший мастеровой и его приехавшая из деревни жена — уже совершенно чужие друг другу люди.
Урбанизация и приток в города и на фабрики массы вчерашних крестьян в сочетании с другими условиями развития российского капитализма (низким культурным уровнем большей части населения, высокой степенью эксплуатации рабочей силы, ее бесправием, произволом хозяев и властей) порождали новый тип бесшабашного «фабричного». Статистические исследования бюджетов крестьян и горожан вполне подтверждали наблюдения писателя. Они показали, что «при переходе крестьян-земледельцев в ряды промышленно-городского пролетариата расход их на алкоголь возрастает в большее число раз, чем возрастает при этом переходе общая сумма их дохода»{326}.
Поэтому именно в городской среде быстрее входили в моду шумные застолья до «восторженного состояния» по любому поводу. Старинные обряды стали приобретать не свойственный им ранее «алкогольный» оттенок например, обычай «пропивать» невесту. В этом же кругу с середины XIX века становятся популярными и входят в постоянный репертуар песни вроде:
В России, стране запоздалого капитализма, его развитие было, по сравнению с веками европейской истории, сжато по времени и «накладывалось» на сопротивление традиционных общественных институтов и патриархальные стереотипы сознания. Такой путь развития приносил не только успехи (известный по любым учебникам рост современной промышленности, строительство железных дорог и т. д.), но имел и оборотную сторону: разрушение, распад прежнего уклада жизни и социальных связей, и не только в нижних слоях общества.
Не случайно судебная практика эпохи отмечала быстрый рост самых варварских преступлений, совершаемых в погоне за наживой вполне чистой публикой. Громкие процессы давали основание современникам даже говорить об «озверении нравов всего общества»{328}.