По дороге он отчаянно размышлял о деле.
Что-то с этим Родькой было не так…
Что — этому надлежало проясниться, когда Родьку утром призовут к ответу. Ежели он сразу повинится, то и дела нет, назначат наказание, да и перейдут к другим бедолагам. Отсеченная рука да нога — бр-р-р… А коли отопрется? Ведь дед потому и хмурится, сообразил Стенька, что прикидывает, во сколько ему может встать Родькино отпирательство. Как ни крути, а в кошеле преогромная прореха. Или сейчас плати всякой приказной крупной и мелкой сволочи, чтобы внучкиного мужа из беды вытащить, или потом — все семейство вместе с увечным Родькой содержи, а это подороже встанет…
Стенька решил рано утром подойти к тюрьме и через знакомцев разведать, как там Родька — спит ли сном праведника или уж держится за голову да кается в грехах.
— Ахти мне! — услышал он женский голосок.
Задумавшись, Стенька налетел на бабу. Да и та, видать, спешила, глядя под ноги и размышляя о своем, потому и сшиблись на узкой тропке между сугробами.
— Глядеть надо! — отвечал он на вскрик.
И повернулся боком, чтобы с бабой разойтись.
— Степан Иваныч, ты, что ли?
— Он самый! — подтвердил другой свежий голосок.
Оказалось, бабы шли гуськом, след в след.
— А вы чьи таковы? — приятно удивленный тем, что молодые бабы знают его в лицо, да еще и величают с «вичем», спросил Стенька.
— Я Акулина, — сказала первая баба, — а со мной Дарьица. Мы утром у Анофриевых на дворе были, неужто не помнишь?
— Поди вас всех упомни! — грубовато заявил Стенька. — Зажали меня в угол, чуть бороду не выдрали — расскажи да расскажи!
— Гляди, вспомнил! — развеселилась Дарьица.
— А что ж это вы носитесь невесть где в такое время? — строго спросил Стенька. — Не ровен час, на дурного человека напоретесь.
— А нас Прасковьица в тюрьму посылала.
— Какая еще Прасковьица?
— Татьяне-то ни до чего дела нет, знай плачет, так за нее Прасковья Анофриева всем распоряжается. И Прасковья нам велела взять пирогов вчерашних, взять войлок, взять рубаху чистую и все это понести в тюрьму Родьке. Не сидеть же ему там голодному! Мы и побежали!
— И что Родька?
— А с Родькой неладно. Добудиться не могут. Вырвало его, болезного, и опять заснул, — сказала Акулина жалобно.
— Еле упросила, чтобы пустили рожу его дурную обмыть, — добавила Дарьица. Она была постарше Акулины, совсем юной, и норовом покрепче. — Знаешь что, Степан Иваныч? Сторожа сказывали — такое бывает, коли человека опоят. Есть такие сонные зелья, что человек спит беспробудно и просыпается полумертвый!
— Голубушки вы мои! — воскликнул Стенька. — Расцеловал бы я вас!..
— Да ты никак с ума съехал? — возмутилась Акулина, может статься, и притворно, а Дарьица развеселилась.
— Так за чем же дело стало?!
Она протиснулась мимо подружки, да неудачно — задев ее бедром, так и усадила на плотный сугроб. Сама же стала перед Стенькой, румяная, широкая в пышной шубе, и до того белозубая, что мужик так и вспыхнул.
Поцелуй на морозе бывает хмельным, лучше всякого вина, и Стенька с трудом оторвался от шаловливой бабы.
Ниточка появилась! Та ниточка, за которую уж можно было тянуть без опасения, что порвется!
И первым делом задать вопрос: кому до такой степени помешал трезвый Родька Анофриев, что его непременно опоить следовало? Что такое видел, слышал, знал Родька, чтобы его опаивать?
И дельце, которое за минуту до того казалось дохлым, ожило.
Дворовый кобель Анофриевых Данилку знал, даже не брехнул ни разу. Парень взошел на крыльцо и, вытянувшись, палкой постучал у самого окошечка о резной наличник. Оно было, как и водится, прорублено высоко, без палки не достать.
У Анофриевых было тихо.
— Вань, а Вань! — позвал Данилка.
Ответа не услышал. Неужто спать легли?
А чего бы им и не лечь, ведь стемнело. Не сидеть же при лучине до утра!
Однако свет сквозь затянутое бычьим пузырем оконце пробивался. Еле-еле, почти неуловимо. То ли от луны тусклый отсвет?.. То ли молодая хозяйка, сделав огонек так, что слабее не бывает, дитя баюкает и к двери подойти не желает?
А Ваня?
Уж не заставили ли Ваню таскать дрова для водогрейного очага, что было Данилкиной обязанностью? Непременно заставили, если Данилку дед Акишев с конюшен увел, конюхи поругались-поругались, да его лучшего дружка к делу и приставили…
Данилка уселся на ступеньках крыльца и тяжко вздохнул. Уж так все скверно сложилось — сквернее некуда. И холодно. В такую ночь, гляди, и в добрых сапогах замерзнешь. Стрельцы-то в караул так укутаются — одни носы торчат, видывал Данилка, как они в епанчах поверх тулупов по башенным лестницам карабкаются, смех один. А вот довелось бы кому из них посидеть в морозец на крылечке не в сапогах, а в лаптях, как сейчас Данилка, и сделалось бы им, балованным, тяжко…