Он жесточел от этого. Не замечая сам, делался с годами преизлиха крут в делах и на расправы скор. И тут: ордынскую морду увидел, старопрежнюю – город разбежался, баскак сидит! Едва сдержал себя. В глазах, чуял, полыхало бешенство. И слова не вымолви, не с Ордой ведь воюешь, с братом! Русские князья для них, что комарье… А ратные люди идут и идут! Теперь, пожалуй, Андреевым боярам и из Владимира будет носа не высунуть! Что ж, он пока в своем праве, в вотчине своей. Надо ордынцам помене полки казать.
Сашка, десятилетний сорванец, бутуз, любимец отца, мало не испугав, кинулся сзади, с маху повис на руке. Дмитрий, натужась, подкинул его одной рукой вверх, тот завизжал испуганно-радостно. Дмитрий поймал его за рубаху и, играя силой, опять подкинул одной рукой, но тут малость прогадал, пришлось подхватить другою, чтобы не уронить сына. Прижал было к себе, но Сашка, бес, не сидит, затрепыхался, заизвивался в руках:
– Тять, пусти, пусти, тять! На коня хочу!
Вырвавшись, он подбежал к отцову, крытому попоной, рослому, золотой масти жеребцу. Вцепился в седло и в стремя. Конь мотанул головой, храпя, заперебирал ногами, косясь на княжича. Коновод, сбычась, с трудом удержал его под уздцы. Сашка уже был в седле и, радостно болтая ногами, кричал:
– Но! Но! Пошел! Пусти!
Дмитрий соступил с крыльца:
– Слезай, ну-ко!
– Тятя-а! – захныкал пострел, стараясь разжалобить отца. Дмитрий не без труда сволок сына с седла, дал тумака несильно, для острастки:
– Брысь!
Конюх, с преувеличенной радостью на лице, подольстил:
– Растет сынок-то!
– Растет! (Хоть этого родила бодрого.) Старший, Иван, рос, а не радовал. Такому княжеских поводий в руках не удержать. В монахи бы уж шел! (Грешным делом подумалось.) Дело еще долгое, может, головой возьмет. Учителя хвалят, прилежен. Давеча притащил какую-то рукопись, Даниила-заточника послание, и толковал складно про корыстолюбие, про старые времена.
Дмитрий вздохнул, с крыльца еще осмотрел Красную площадь, обугленные домишки, тощий торг. И людишки, кто живы, сбежали. Большинство ждет, как куда повернет. Кто и вовсе раздумал ворочаться. К брату Данилу много, сказывали, народу подалось… Конюшни и то порушены. Тьфу! Как терем-то уцелел!
На башне стал бить колокол. Колокол тоже уцелел. Прежний. Голос знакомый, от этого несколько потеплело на душе. А все же попадись нынче Андрей ему в руки! Не знай, что и содеял бы…
Ввечеру сидели с боярами. Идти на Владимир, отбивать? Силы хватило бы, да тогда татарский хан беспременно свою рать пошлет.
– Опять по болотам набегаемси! – сказал кто-то из бояр, и Дмитрий только дрогнул щекой, не оборвал, не окоротил.
– Новгород воротить нать! – сказал Гаврило Олексич. – Тогда и владимирцы сами ся передадут.
Дмитрий смотрел на Гаврилу, медленно соображая. Руки плотно вцепившись в подлокотники, спина напряженно прямая, брови хмуры, взгляд остр. Княжеская шапка на голове. Бояре по лавкам. Тоже в шапках. Кто в колени упер руки, склонив голову да взглядывая изредка на князя, кто на посохе сложив, кто на груди. День смерк. В высоких стоянцах потрескивают свечи. В очередь теперь говорить Мише Прушанину:
– Торговлю ежели… обозы…
Князь перевел очи, разомкнул уста:
– Хлеб не пускать?!
Сказал, как велел. Задвигались на лавках. Давно, с дедов, с тех еще времен, что до Батыя, не делали этого. И торговля нужна была новгородская, ордынское серебро шло оттуда, и так как-то… Голодом ставить на колени…
Заспорили было, но сам Дмитрий не колебался. Новгород стал чужим, далеким. Там Андрей, брат и враг кровный, с которым сейчас не то что пить, в глаза бы глядеть не мог, с души воротит! Брат! С главным прихвостнем своим, с Семеном Тонильичем. Тот-то и есть всех зол причина! Там был его город, его Копорье. Города нет. Все, что любил, обернулось злом и требовало мести.