Набрал снегу, обтер лицо: мокрых глаз не казать, незачем! Горько усмехнувшись про себя, направился мимо коновязей в княжую избу.
Здесь уже грузили возы, седлали коней. Из клетей выносили кули, укладки, бочки, коробьи с княжьим добром: мехами, дорогой лопотью, посудой, оружием. Князь Дмитрий стоял посреди двора и отдавал распоряжения. Княжич Иван и замотанная в платки и бобровый опашень маленькая круглая, точно кубышка, великая княгиня стояли рядом. Дмитрий кивнул Федору, указал, куда выводить людей. Вгляделся. Потом окликнул:
– Постой! У тебя семья не на Москве ли?
Федор кивнул, и князь, нахмурясь, отвел глаза. Федор потоптался одно мгновение, что-то подступило к горлу, но справился и, отворотясь, пошел к своим ратным.
Иван, проследив глазами трогающиеся санные возы, поворотился к отцу:
– Куда теперь?
– В Псков, – не оборачиваясь ответил Дмитрий. – К Довмонту Плесковскому. Он один примет. Больше никто.
Оседлавшие коней ратники с Федором во главе выезжали из ворот. Дмитрий указал Ивану на Федора.
– Вон видишь того ратника? Он мне весть принес про Окинфа. И людей привел. А семья у него на Москве осталась и мать в Княжеве, не простился с ней… Почитай, погибли уже. Запомни его! Ежели без меня… Когда… Этот не Окинф, не предаст!
Глава 90
На Москве татар не ждали совсем. Ордынские послы, получивши серебро, соболей и сукна, заверили Данилу, что в его княжество рать не взойдет. И потому, когда из Протасьева примчали вершники с криком: «Татары!» – им сперва никто не поверил, а когда поверили, в городе поднялся пополох. Пока Протасий пытался собрать городовую рать и как-то организовать сопротивление, паника, словно пожар, охватила посад. Хлопали калитки, из них выметывались полураздетые слобожане. Гнали скот. Пробиравшихся верхами пытались за ноги сволочь с коней. Ругань, мат, слезы, истошные вопли затоптанных в сутолоке баб, ревущая, мятущаяся толпа… На Москве-реке стало черно от бегущего в Заречье люда. Мосты ломились, запруженные возами, бежали по льду, карабкались по скользким склонам. Паника перекинулась в Кремник. Пока Данил, срывая голос, верхом метался среди растерянных холопов, наряжая повозных, выводя и запрягая лошадей, во дворце – истошный визг. Княгиня Овдотья крутится по палате, в горнице одевают княжичей. Некрасивая, с перекошенным ртом, Овдотья бросается из дверей в двери, как дикая свинья, опрокидывая скамьи и стоянцы. Срывает одеяла, камчатные покрывала, скатерти, рыдает в голос, слезы крупным горохом катятся по лицу. Пихает, бьет и лупит по щекам холопок, сама волочит сундуки, голосит и ругает всех и вся:
– Мужики! Дурни! Тоже мне, воеводы! Воевать не умеют! Глашка, живо! Это кидай! Бархат бери, мою укладку, скорей! Вороны! Плохо ли жилось?! (В рёв.) Скорей, Антипка, коня! Батюшки!
Она мечется, проворно схватывая нужное, на ходу кутаясь в шубейку, с воплем выбегает наружу. На дворе Данил с трясущейся бородой выводит возы, добро летит кувырком, возки один за другим трогаются. Овдотья, наконец повалясь в сани, заревела белугой. И так, под истошный рев княгини, голошенье боярынь, плач детей, которых кто-то пересчитывает, передавая с рук на руки, возки и розвальни в опор выносятся из ворот княжого двора, мимо церкви, мимо житницы, к воротам Кремника, и туда, через Неглинную, в заречные села, и дальше, в леса. Какая-то из сенных девок, забытая впопыхах, с воем, простоволосая, бежит за уходящим возом и падает в снег, катается по дороге.
Из конюшен выводят последних коней. Данил еще отдает приказы, еще, приподымаясь на стременах, вытягивая бороду, озирает Кремник, смотрит на все это, годами собиравшееся и тут враз, единым часом, порушенное добро, еще медлит…
– Скорей, княже! – кричит ему стремянный, дергая под уздцы коня, и Данил, опомнясь, тоже берет в опор. Сзади, растекаясь, удаляется многоголосый гомон, крики бегущих и ржание перепуганных лошадей.
Грикша в этот день с утра уехал в Данилов монастырь. И когда прискакали с криком: «Татары!» (уже бежали по льду Москвы первые беглецы с посада), покидав монастырское добро в пошевни и выведя обоз, сам, схватив коня с порожними санками, кинулся в город. На реке Грикша угодил в круговерть бегущих. Он плетью, осатанев, бил по глазам лезущих баб и мужиков, кого-то сбил, через чье-то тело перескочили сани, кто-то дважды огрел его кнутом, и все-таки он выбрался из потока и ворвался в уже опустевший город. Проскакав по Великой улице, он поворотил наверх. Здесь, на самом обрыве, стояла изба, которую Грикша снимал, живучи в Москве, и в которой остались невестка с племянником. Ворота были настежь. Дом пуст. Ни Фени, ни Ойнаса. Грикша тут же поворотил вспять и, выезжая по проезду мимо рыбных рядов, увидел скачущих россыпью всадников в косматых меховых шапках. Он не понял сразу даже, что это татары, а поняв, круто поворотил коня к берегу. Лошадь, чудом не вывернув сани, снесла его под угор. Выкатившись на лед Москвы-реки, Грикша по какому-то наитию пригнулся, и тотчас татарская стрела тонко пропела у него над головой. Грикша с маху врезался в глухие кусты обережья. Конь полз, извиваясь, по грудь в снегу, каким-то последним усилием проминовал сугроб и по твердому насту вскарабкался на обрыв берега. Тут только Грикша обернулся. Татары грабили посад и его не преследовали. Он только тут почуял, что весь, от ладоней рук до макушки, мокр от жидкого горячего пота. У него на миг, как отпустило, потемнело в глазах. Какой-то мужик с безнадежным отчаяньем окликнул его. Грикша подъехал. Мужик с бабой, кинув в сани узел и двух детей, взвалились.