А уж про ратное дело и говорить не приходит: как ни оборужи воина, а коли духом слаб, коли нет в душе, в сердце тех самых энергий – бросит и щит и бронь, и давай Бог ноги! Только его и видели. А в ину пору, когда есть то, незримое, с одними копьями самодельными пойдут и сомнут и кованых рыцарей, и татарскую страшную конницу… Какая тут экономика! Когда четверть века тому назад лучший град на Руси, Тверь, дымом унесся в небеса, и все лишь прятались по лесам да молили: минуло б нас только! Да мало ли по земле богатых градов и великих царств, гордых, утопающих в том самом зажитке, но оскудевших энергиею, обращено в пепел и дым, испустошено и разграблено находниками, у которых и вовсе никакой «экономис» нету, только конь, да лук, да копье, да сабля, взятая с бою, как и бронь, у того самого сильного и богатого соседа, исчезнувшего ныне с лица земли.
А энергия, незримая в нашем тварном мире, она есть или нет ее, и ежели нет, – как говорят, ныне настало в Византии, как было еще сто лет назад на Руси, когда пришли татары и не обрели себе супротивника в великой, истаявшей почти без бою стране, – ежели ее нет, то и сила не сильна, и зажиток!.. Да что тогда зажиток?! Все делается ею, энергией, и когда она есть, то и надо ее соединить, выпестовать и направить на добро. И начинать, не лукавя, надо с себя, а затем… затем наступает черед ближнего своего!
Беседы с Дионисием, к которому в Нижний ходил он после того давнего юношеского быванья не раз и не два, очень укрепили Сергия в этих его мыслях. А Дионисий требовал противустать татарам, многажды подвизал на то князя своего, и Сергий, молча выслушивая пламенные глаголы «слов» Дионисия, учился у него пронзительной любви к Родине. Учился думать и сопоставлять, и ныне не зря пришло к нему давнее воспоминание о Щелкановой рати.
Время памяти протекает с разною поспешливостью, высвечивая вершины и минуя налитые мглою забвения лога. И то, что высвечено памятью, оживает порою с такою свежею болью, словно бы совершилось только вчера!
Сергий, медленно приходя в себя, слушает тяжкий, слитный, подобный шуму моря, гул елей. Сознание все еще как в волнах тумана, из которого, твердея, проступают очертания днешних трудов и забот. Вторгается в ум, вытесняя гаснущие видения детства, давешняя пря с братией (вновь угрожали разойтись, коли сам не станет игуменом) и осознание того, что дело, созданное им, и долг христианина – служение ближнему своему – требуют от него (и Алексий требует, и Дионисий, верно, потребовал бы того же!), чтобы он согласился игуменствовать в обители Святой Троицы… и, значит, расстаться совсем с одиночеством, возлюбленною тишиною, с исихией, – ибо в непрестанных трудах руковоженья братией возможет ли он сохранить вовне и внутри себя возлюбленную тишину? Но все – и требовательный голос братии, и воля Алексия, уплывшего в Царьград, и даже давешний сон – говорили ему вновь и опять, что он уже не волен в себе, что хиротония и последующее руковоженье обителью стали его долгом, крестною ношею, а долг, обязанность (это знал из трудового опыта своего) есть первая ступень всякого постижения (ниже и постижения божества!).
Стать игуменом! В тяготах поприща сего Сергий не обманывал себя нимало. И то, как отнесется к его избранию родной брат Стефан, понимал тоже.
Томительный, с оттяжкою, первый удар в невеликое монастырское било заставил его подняться с колен и поспешить с утренним правилом. Жизнь вступала в свои права, возвращая дух в оболочину бренного тела и телесных, хоть и строго ограниченных им для себя надобностей. Вступив в хижину и мысленно сотворив краткую утреннюю молитву, Сергий подошел к рукомою.