Вот город Кострома с деревянными заборами, с какими-то замученными особнячками николаевского времени и знаменитой пожарною каланчой, милый, нелепый город на Волге, где родился и вырос Василий Злоткин, — не то чтобы он сам, а он сам, но в качестве персонажа, он сам, но как бы глядя со стороны. По правде говоря, родился и вырос он в двухэтажном бараке по улице Клары Цеткин, где время от времени случались дикие драки и безобразные кутежи, однако теперь ему грезилось, что родом он из новых, хотя и провинциальных дворян, у которых имелся свой каменный домик и загородная усадьба. Будто бы ребенком он был плаксивым и озорным, — что, в сущности, так и было, — а в отрочестве отличался злокачественной чувствительностью, то есть самые сильные переживания в нем вызывали драматические события, например, наводнения и пожары, а также непомерной жаждой по женской части. В юности же это было невидное, какое-то затаившееся существо, склонное к тихим занятиям, вроде клеянья миниатюрных коробочек из картона, и не пышащее здоровьем; во всяком случае, его не взяли на государеву службу по причине плоскостопия и какой-то болезни предстательной железы. В это время он окончил строительный техникум и два раза был под следствием — один раз за поножовщину и другой раз за попытку растления малолетней, но в обоих случаях у дознавателей что-то не сходились концы с концами, и грехи молодости были оставлены без последствий. Отец Василия Злоткина и рад был бы тому, чтобы его отпрыска упекли за решетку на какой-то разумный срок, чтобы он пересидел самые нервные свои годы, хлебнул бы лиха и, таким образом, избежал наихудшей доли, как вдруг Василий Злоткин остепенился, самосильно выучил английский язык и даже поступил было на юридический факультет Саратовского университета, но его отчислили после первого же семестра за академическую неуспеваемость и прогулы. На то, — имеются в виду неуспеваемость и прогулы, — были свои причины. Первая из них состояла в том, что с некоторых пор в нем нехорошее волнение поселилось: ему все не давала покоя мысль, что вот когда-нибудь он умрет и не оставит по себе памяти, и факт его существования окажется под сомнением, и в будущей жизни никто не узнает о человеке, который, может быть, заслуживает известности, как никто. Вторая причина была такая: Василий Злоткин начал писать стихи; вследствие нехорошего волнения он примерно год корпел над своими виршами под Державина, ибо у него завалялась книжка этого стихотворца, исписал ими две общие тетради, но в конце концов оказался не настолько глуп, чтобы не понять — стихи ему славы не принесут. Несколько позже он пытался рисовать, ваять, музицировать и даже надумал опровергнуть теорию относительности, но эти предприятия также не задались. Замечательно еще то, что он испытывал физическую неспособность к какому бы то ни было ручному, в правильном смысле слова созидательному труду.
После того как Василия Злоткина выгнали из университета, он целыми днями торчал в комнате, которую снимал у одного путевого обходчика, большого любителя тишины, газетного чтения и ягодного вина. Он часами лежал на явно краденой больничной койке и, казалось, жадно прислушивался к току крови в своих артериях, с минуты на минуту ожидая, что сердце встанет, ток крови прекратится, сознание охватит тяжелая пелена, и тогда настанет то ужасное, бесконечно мучительное мгновение, которое полагает предел просвету бытия со стороны будущего, то самое мгновение, когда всеобязательно приходится помирать. Причем, ему не столько помирать было страшно, сколько доводила до исступленья все та же мысль: вот он того и гляди умрет и не оставит по себе памяти, и факт его существования окажется под сомнением, и в будущей жизни никто не узнает о человеке, который, может быть, заслуживает известности, как никто. Неудивительно, что со временем вопрос: как бы выбраться из мрака обыкновенного, пошлого существования на свет европейской славы, — стал его постоянно мучить. Он думал о судьбах знаменитых людей минувшего и между прочим приходил к выводу, что добром известности не добудешь, ибо, например, Юлий Цезарь записан в учебниках истории потому, что он тиранил Римскую республику, а Брут за то, что он зарезал тирана Цезаря, разные же умники, вроде Исаака Ньютона, запоминаются людям исключительно в связи с тем, что им дано предугадать на все предбудущие века: бомбы падают вниз в условиях любого государственного устройства. После он засыпал, утомленный приятной работой воображения, причем ему никогда ничего не снилось.
В скором времени он покинул Саратов, где ему решительно нечего было делать, и обосновался в Москве, в Тверской части, на Лесной улице, в небольшой комнате, окна которой упирались в чужую стену. Правда, поначалу он бедовал, то есть питался подаяньем и ночевал на заброшенных станциях метро, но потом чудом напал на пустующую комнату и чудом же устроился младшим кассиром в Палату звездочетов, каковая в то время планомерно вычисляла новое Государственное Дитя. Долго ли, коротко ли, но и в Москве ему показалось скучно, да еще так, что он выкрал в кассе немалую сумму денег, пропил их в кабаке на 2-й Брестской улице, был разоблачен и, не дожидаясь ареста, бежал во Псков. На Псковщине, в районе деревни Луевы Горы, он перешел государственную границу; это предприятие ему ни за что бы не удалось, если бы сектор границы в районе деревни Луевы Горы не держали эстонцы, вернее сказать, эстонский контингент Международных Изоляционных Сил, и, к счастью, Василию Злоткину пришлось иметь дело с бывшими соотечественниками, которые когда-то томились под сенью российской державной мысли и настолько прониклись ею, что эстонских солдатиков легко можно было и облапошить, и подкупить. Василий Злоткин дал два доллара часовому, с тем чтобы тот впустил его на территорию эстонского государства, добрался до ближайшего блок-поста и объявил дежурному офицеру, что-де он перебежал из России сообщить некую великую тайну, от которой зависит будущность всей Европы; тайну сию Злоткин соглашался открыть только главе республики, и поэтому его сначала подвергли санитарной обработке, а затем отправили в Таллин на вертолете; дорогой он в корчах творческой мысли выдумывал свою тайну, как вдруг его осенило, и он стал преображаться, что называется, на глазах: сами собой расправились плечи, гордо вскинулась голова, а во взгляде появилось что-то едко-жестокое, как у собаки, которая задумала укусить.
До Президента республики перебежчика Злоткина, понятно, не допустили, но начальник Генерального штаба Петер Арнольде принял его у себя на вилле. Когда их оставили одних, генерал Арнольде закурил большую сигару и поинтересовался на чистом русском:
— С кем, как говорится, имею честь?
Василий Злоткин положил ногу на ногу и сказал:
— Начать придется издалека. Вы, разумеется, слышали, что некоторое время тому назад в Москве при таинственных обстоятельствах погибло Государственное Дитя?
Генерал едва заметно кивнул в ответ.
— Так вот наследник Аркадий жив…
Делая это искрометное заявление, Василий Злоткин рассчитывал на эффект, но генерал Арнольде продолжал внимательно смотреть ему в глаза, попыхивая сигарой. В камине потрескивали дрова, о стекла окон бился холодный осенний дождь.
— Один офицер охраны, — продолжал Злоткин, — истинный патриот своего отечества, как-то узнал о готовящемся злодеянии и спас Государственное Дитя. Этот офицер спрятал отрока Аркадия в Свято-Даниловом монастыре, а наследником престола нарядил некоего молодого жильца из свиты, который и был убит вместо Государственного Дитя.
— Охотно верю, — сказал генерал Арнольде. — Где же сейчас обретается русский принц?
Василий Злоткин выдержал многозначительную паузу, напустив на глаза влажную пелену, и произнес как-то в нос:
— Он здесь…
— То есть вы хотите сказать, что вы и есть Государственное Дитя?
Злоткин чинно кивнул в ответ. Он, разумеется, ожидал, что уж этим-то сообщением он точно потрясет своего собеседника, но ничуть не бывало: генерал Арнольде только на одно мгновение навострил взгляд, потом медленно поднялся из-за стола, прошелся от камина к окну, уронив на ковер толику сигарного пепла, несколько секунд стоял неподвижно и смотрел на заплаканные деревья, наконец повернулся к Злоткину и сказал:
— Насколько я понимаю, вы претендуете на политическое убежище.
— На политическое убежище и убедительный пенсион.