К разным «моделям» относит каганаты тюрок-туцзюэ и империю Чингисидов и С. А. Плетнева. Разницу между ними она обосновывает социально-экономическим несходством. Тем не менее и этот автор признает возможность историко-типологического сравнения крупнейших кочевых империй (хунну, туцзюэ, монголов) (Плетнева, 1982, с. 114, 117].
Идентичность социально-политической организации кочевых империй позволяет предположить, что они являлись как бы ступенями единого процесса развития общественного строя номадов. Другими словами, существовала преемственность в социально-экономическом развитии кочевых государств. Действительно, выдвигается идея органической связи этих государств в процессе неуклонной феодализации (Викторова, 1980; Златкин, 1960; 1974; Ишжамц, 1972], «перехода земли во владение и монопольную собственность феодализирующейся знати» и обусловленного этим «превращения свободных общинников в феодально-зависимых и крепостных» (Ишжамц, 1972, с. 9]. Феодализация была очень длительной. По мнению И. Я. Златкина, она охватила более полутора тысячелетий — от начала I тысячелетия до и. э. по XIII в. [Златкин, 1974, с. 35–37], В это время кроме трансформации отношений собственности происходил, во-первых, переход от примитивного охотничье-собирательского и оседло-земледельческого хозяйства к кочевому скотоводству как главной отрасли труда. Во-вторых, шло формирование и консолидация некоторых монгольских, тюркских и тунгусских народностей [Златкин, 1971, с. 173], Причем «каждое из сменявшихся на территории Монголии государственных образований… закрепляло полученные от предшественников элементы феодализма и, в свою очередь, расширяло и укрепляло их. Монгольские племена… явились наследниками всего прогрессивного, что было накоплено их предшественниками» [Златкин, 1960, с. 2–3]. Все это дало И. Я. Златкину основание отнести всю историю кочевых народов с первых веков нашей эры до середины XIII в. к раннефеодальному периоду [Златкин, 1960, с. 8].
В целом исследователи соглашаются с правомерностью этого тезиса, и расхождения касаются вопроса о том, историю каких союзов племен и государств можно считать полноценными этапами феодализации. Одни историки выделяют лишь наиболее прочные и долго существовавшие державы (хунну, сяньби, тюрок, уйгуров, киданей, монголов) (см., например, [Викторова, 1980, с. 172]), другие относят сюда все образования, которые возникали в Центральной Азии с начала новой эры, включая Кыргызский каганат, каганат цзубу, мелкие тюрко-монгольские ханства и племенные союзы XI–XII вв. (см., например, [Ишжамц, 1972, с. 9, 10])[8]. Поскольку общественный строй последовательно развивался, то ясно, что сопутствующие ему политические институты несли на себе отпечаток предшествовавших учреждений. Поэтому «необходимо учитывать преемственность развития традиций государственности на всем протяжении истории Монголии» [Ишжамц, 1972, с. 31]. Н. Ишжамцу вторит американский номадист Л. Квантен. В своей монографии «Кочевники — создатели империй» он неоднократно акцентирует внимание на наличии общих традиций построения кочевых империй, в том числе и монгольской. Более того, он утверждает, будто монголы не только были хорошо осведомлены об истории предыдущих ханств, но и, понимая причины крушения последних, предпринимали шаги для предотвращения аналогичного исхода. [Kwanten, 1979, с. 5, 230]. Однако эти тезисы Л. Квантена не подкреплены достаточными доказательствами и чаще просто постулируются.
Не раз в литературе назывались общие для политических образований номадов черты. Заметим кстати, что три основных признака государства, сформулированные Ф. Энгельсом в «Происхождении семьи, частной собственности и государства» (см. [Маркс, Энгельс, т. 21, с. 170, 171]), не часто привлекаются к определению степени социального развития обществ евразийских степей. Так, В. Ф. Шахматов, пытаясь разобраться в общественных отношениях позднесредневекового Казахстана,, не увидел у кочевых ханств ни территориального разделения (так как население делилось по родам), ни публичной власти, ни постоянной системы налогов [Шахматов, 1959, с. 68, 71–73, 76–78]с В самом деле, при сравнении античных полисов и западноевропейских королевств с тюркскими и монгольскими «вечными элями» и «великими улусами» (где практиковались поголовное вооружение, некодифицированное право, размытые-границы владений) трудно уподобить их друг другу. Поэтому применительно к центральноазиатским и восточноазиатским обществам историки разрабатывают более детальные схемы и используют другие критерии. В отношении чжурчжэней такую работу проделал М. В. Воробьев. Он считает, что о существовании государства можно говорить лишь при наличии, во-первых, зафиксированного в источниках его провозглашения как сознательного политического действия, точно ориентированного во времени; во-вторых, названия государства и соответствующего прозвища его жителей; в-третьих, осознания правящей верхушкой себя в качестве правителей государства с принятием монархических титулов [Воробьев, 1975, с. 62, 63].