В 1792 г. третье сословие было уже глубочайшим образом расколото. Облик основных буржуазных политических партий достаточно прояснился. Народное движение республиканизировалось, и уже один этот факт знаменовал собой гигантский скачок в его политическом развитии. Устранение фигуры короля делало политическую сцену гораздо более ясной и попятной. Простолюдины поддерживали ту партию, которая в наибольшей степени выражала готовность идти навстречу их требованиям. Социальное, народное движение превращалось в непосредственно политическое движение санкюлотов.
Само определение «политический» указывает на то, что данная форма социальной активности направлена на изменение или полное устранение существующей власти в обществе. Наиболее политически активные элементы парижского плебейства стали ставить перед собой подобного рода цели лишь после Вареннского кризиса. Республиканская демонстрация на Марсовом поле явилась первым политическим актом нарождавшегося санкюлотского движения. Характерно, что сам термин «санкюлот» (и производные от него) получил широкое распространение лишь с лета 1791 г.{186} Но в то время это слово имело ругательное значение, использовали его преимущественно сторонники аристократов и либералов-конституционалистов.
Сдвиг в семантике слова санкюлот произошел, по-видимому, лишь во второй половине 1791 — первой половине 1792 г. Пежоративное значение было потеснено, а затем и вытеснено значением почти сакральным. Революция ведь тоже имела свои святыни, неуважительное высказывание о нации, Конвенте или тех же санкюлотах могло дорого стоить человеку. С весны 1792 г. о санкюлотах с огромным пиететом стала писать демократическая пресса. Именно с той поры устами папаши Дюшена Эбер начал призывать: «За пики, отважные санкюлоты! Наточите их получше и выпустите дух из аристократов»{187}.
Народное движение обрело имя, был совершен один из первых шагов на пути к политической самоидентификации, осознанию сущности нового исторического феномена. Но события слишком опережали процесс познания. Если обозначение новых явлений происходило почти синхронно с их рождением, то процесс их теоретического осмысления явно запаздывал. Образовывался разрыв. Ряд — слово, термин, понятие — не имел завершения. Звена «понятие» недоставало. Слово не успевало обрести соответствующее ему понятие, как теоретическое осмысление обозначаемого данным словом явления теряло смысл, ибо само явление исчезало.
Так было и с явлением санкюлотизма. В 1792–1794 гг. что значит слово «санкюлот», знали все, теоретически же истолковать этот феномен не мог никто, а к концу 1795 г. его уже можно было не истолковывать: движение санкюлотов стало историей.
Существовал разрыв между практической деятельностью людей и ее осмыслением, их практическим и теоретическим разумом.
Специфика санкюлотизма как одного из важнейших элементов революционного процесса состоит в том, что он представлял собой массовое политическое движение, а современники, даже из числа политиков того времени, обращали внимание прежде всего на его социальную сущность.
Санкюлотами часто называли просто бедных людей как бы вне зависимости от характера их политических убеждений. На заседании Якобинского клуба 29 вандемьера II года Республики член Конвента Лапланш рассказывал о своей миссии в Жер: «Священники пользовались всеми удобствами в местах своего заключения, санкюлоты же спали в тюрьмах на соломе. Первые снабдили меня тюфяками для последних»{188}. По существу идентичны представлениям Лапланша о санкюлотах представления видного жирондиста, мэра Парижа в 1791–1792 гг. Ж. Петиопа, который утверждал: «Когда говорят о санкюлотах, то имеют в виду не всех граждан, исключая дворян и аристократов, а лишь тех, кто ничего не имеет в отличие от всей массы собственников»{189}. Человек совершенно иной ориентации, будущий глава «заговора равных», Г. Бабеф также считал санкюлотами бедных, неимущих людей{190}.
Встречались и более определенные социальные характеристики: среди городского плебейства цветом санкюлотства Эбер считал рабочих{191}.
Социально-экономические отличия санкюлотов виделись современникам гораздо более ясно, чем их политическое своеобразие. Конечно, Лапланш, Эбер, Бабеф не могли не видеть политическую сторону санкюлотизма: патриотизм санкюлотов подразумевался всегда как нечто само собой разумеющееся, казалось, что человек из народа не может не быть патриотом, сторонником революции. Но совершалась невольная передержка — патриотизм отождествлялся с санкюлотизмом. Получалось, что санкюлоты — это просто последовательные республиканцы из простонародья и каких-либо идей, отличных от идей якобинцев, они по имеют. Более того, союзники из числа буржуазных политиков воспринимали в 1792 — первой половине 1793 г. специфические установки формировавшейся санкюлотской идеологии как установки, чуждые духу народа, духу санкюлотизма. Якобинцам-робеспьеристам, как никакой другой политической группировке времен Великой революции, была свойственна иллюзия, что истинные нужды и стремления народа лучше всего (в том числе лучше самого народа) понимают именно они, якобинцы.