Большую «власть» объединенной метрополии над перифериями следует понимать не просто как большую принудительную силу, но и как большую дискурсивную власть. Недавно ученые вышли за пределы материального и структурного анализа, чтобы исследовать, как сохраняются империи, не только посредством явной физической силы, но и посредством своего рода рукотворного согласия. «Колониальные» и «постколониальные» ученые исследовали, каким образом власть принуждения дополнялась и санкционировалась дискурсивной властью. «Колониализм, — говорится в одном из последних сборников, — (как и дополняющий его расизм) есть процесс дискурса, и как процесс дискурса он интерпеллирует колониальных подданных, инкорпорируя их в систему представительства. Они навсегда уже запечатлены этой системой представительства»{62}. Будь то история «Детей воды», приключенческие рассказы Роберта Диксона или Редьярда Киплинга, или сказки Слона Бабара, — все эти фантастические истории содержали образы высшей и низшей расы и нации. Одним из самых красноречивых аргументов колониальных исследований был способ, каким колониализм и сопутствующий ему расизм не только вписывал положение колонизованных, но и формировал образ колонизаторов. Проблемой империализма было создание и сохранение различия и дистанции между правителем и тем, кем он управляет. В дискуссии, начатой конструктивной работой Эдуарда Сайда «Востоковедение» и продолжившейся в его последней работе «Культура и империализм», ученые исследовали, каким образом Европа позиционировала себя в понятиях того, чем она не являлась, — в понятиях колонизованного мира{63}. В сборнике статей «Конфликты империи» Энн Лора Соулер и Фредерик Купер рассматривают влияния с диаметрально противоположной точки зрения: «Европу создали ее имперские прожекты, равно как колониальные столкновения формировались противоречиями в самой Европе»{64}. Все же в основе европейского самовосприятия лежала основная проблема строительства и воспроизведения категорий колонизованных и колонизаторов, где первые подчинялись последним.
Великие заморские империи Европы в XIX в. были «буржуазными» империями, в которых «правящие элиты, пытаясь претендовать на власть на основе всеобщего гражданства и соответствующих социальных прав, так или иначе сталкивались с главным вопросом: были ли эти законы применимы — и к кому — в старых заморских империях и на вновь завоеванных территориях, которые теперь попадали в зависимость от наций-государств»{65}. Европейские представления о гражданстве касались принадлежности к нации, но эта принадлежность предполагала культуру и образование. Отношения как к отечественным низшим классам, так и к подданным народам в колониях переплетались с серьезными вопросами границ нации — кого следовало включить, на каком основании, а кого — исключить. Европейские понятия эгалитарности рухнули вместе с навязываемыми иерархиями; понятия демократического участия — вместе с авторитарным исключением из принятия решений; идеи всеобщего разума — вместе с «туземным менталитетом». Для укрепления европейского авторитета, власти и превосходства надо было сохранить, защитить и поддержать разницу между правителями и подчиненными. Раса была самым ярким показателем различий, выраженных классовым языком в Европе, уже «обогащенным образами и метафорами, имевшими сугубо расовое звучание»{66}. Правящим классам следовало вновь утвердить свое отличие от подвластных, что еще больше усложнилось, когда развитие демократии проторило народу путь в политику. В XIX в. дискурсы о вежливости и респектабельности отличали имевших культурную компетенцию править от имени тех, кто просто нуждался в представительстве[11]. Ни одно государственное устройство не существует вечно, и многих историков и социологов глубоко интересует вопрос: почему империи приходят в упадок, а затем разрушаются. Некоторые ученые делают вывод, что кризис и крах империи заключен в самой их природе[12].
11
Как пишут Стоулер и Купер, «самые главные конфликты империи» проистекают из того, что «инаковость колонизованных не была ни прирожденной, ни стабильной; его или ее отличие следовало определить и сохранить… Вовсе не обязательно социальные границы, кое в чем ясные, должны были такими и остаться» (Ibid. P. 7).
12
Один из тех, кто проводит мысль о «неизбежности» («inevitablist»), Александр Дж. Мотыль, усматривает важное различие между упадком империи и крушением империи и высвечивает место кризиса в конечном крахе. Упадок случается, «когда абсолютная власть центра над периферией перестает быть действенной, а периферия может действовать и действует вопреки воле центра». Вторая форма упадка, согласно Мотылю, включает в себя утрату абсолютного качества власти императора. Но прежде чем согласиться с замечанием Мотыля о том, что «власть императоров должна быть относительно абсолютной, чтобы считать имперской их способность принимать решения» (а это отражает опыт тех империй XIX в., которые были парламентскими монархиями или республиками), достаточно обратиться к формулировке Дойла, считающего, что для выживания метрополиям требуется внутреннее политическое единство, способное преодолеть реальное или потенциальное сопротивление периферии. Если элиты едины в проведении имперской политики, то изменения в метрополиях от абсолютизма к разделению власти вовсе не обязательно ведут к упадку империи.