Нет, ни гулять вдоль берега, ни работать не получалось. Очень скоро они сели в бричку и поехали в город, в корчму Семы Баруха. Увидев Иоганна Фонберга, Сема возликовал, а здороваясь, даже прижался лбом к его груди. Обслуживая столь желанных и почетных гостей, каждым жестом подчеркивал свое предельное уважение. Поговорить Сема любил, но видя, что отцу и сыну нужно побыть вдвоем, не приставал, лишь только поинтересовался:
— Надолго к нам, пан Фонберг?
— Нет, завтра обратно.
— Завтра? — с отчаянием переспросил он и воздел руки к небу. Впрочем, тут же уронил их, опустил тяжелые веки, дескать, что поделаешь, у каждого своя жизнь, свои заботы-хлопоты, но жаль, жаль.
Иоганн Фонберг был человек молчаливый. Не проронил за столом и десяти слов, а закончив обед, протянул сыну узелок, который привез и носил с собой.
— Пфеффели вчера приходили, — сообщил спокойно и, казалось, равнодушно. — Это Луиза испекла для тебя.
— Пока не хочется, — попытался было возразить Юрген.
— Попробуй, — настойчиво сказал отец.
Пирог оказался вкусным. Отец смотрел на Юргена, словно говорил: то-то и оно. Затем достал из узелка мешочек с сыром особого приготовления. Так в Могилеве делали сыр только Пфеффели.
— Тоже Луиза, — пояснил Иоганн Фонберг.
— Я сыт, отец.
— Попробуй. Вкусно? То-то и оно.
Но нет ничего важнее работы. Отобедав, Иоганн Фонберг отослал сына на стройку, сам же пошагал по городу, вероятно, имея собственную цель.
Вечером снова встретились. Теперь уже Юрген беспокойно вглядывался в отцовское лицо: очень явно удовлетворение запечатлелось на нем. Чем оно вызвано?
Переночевать Иоганн пришел к сыну, и Зося с радостью встретила его. Предложила щей, поставила самовар, принесла кулич собственного приготовления и буквально впивалась в глаза Фонберга-старшего, хотя и молчала почти весь вечер. Постелила ему на своей кровати, сама взобралась на печь, а плату за постой брать категорически отказалась.
— За что? Это никак не можно. Что ж я, совсем? Не, не могу.
Почтовая карета на Могилев отправлялась в шесть утра, и Зося, любительница поваляться в постели, поднялась рано, снова поставила самовар, приготовила кое-какой завтрак, а прощаясь, улыбалась и стояла на пороге, пока они с Юргеном не скрылись за поворотом.
— Вот это я понимаю, — повторяла она весь следующий день. — Вот тебе и немец! Вот это да.
В доме Моше Гурвича в тот вечер тоже состоялся интересный разговор:
— Ты еврейка, дочка, он немец. Зачем это тебе и зачем всем нам?.. К нему невеста приезжала, ты это знаешь? Очень хорошая девушка, у них уже сговор был. Что ты молчишь?
Но все дети в семье Моше Гурвича были воспитаны так, что если говорит отец, они молчат. И даже если закончил говорить, все равно молчат. Слово может сказать только мать, но и ей лучше молчать, потому что главное и мудрое уже сказано.
— Надо с этим немцем поговорить, — подал голос Нахум, старший брат Ривки, который славился на еврейской слободе нехорошим характером.
— А вот этого не надо, — тотчас отозвался Моше Гурвич. — Если у тебя чешутся кулаки, чеши их здесь. Мы тут живем двести лет и ни разу в холоднице не были. Ты хочешь познакомиться с капитан-исправником Волк-Левановичем? Ничего интересного в его холоднице нет. Суп дают раз в день, а ты любишь вкусно поесть. И платить за такой суп нужно много.
— Какой суп? — вступила в разговор мать: на эту тему ей позволялось выступить. — Дадут пареной репы — кушай. Ты хочешь пареной репы?
Нахум молчал, и отец успокоился.
— Приезжала не только невеста Юргена, приезжал Иоганн, отец. Мы с ним встретились и поговорили. Очень умный человек, никаких глупостей он своему сыну не позволит. И вообще, мало ли у нас на Слободе хороших парней? Чем тебе не хорош Давид-столяр? С ним крыша не потечет, в окна дуть не будет. Ави, — обратился Моше к младшему сыну, считавшемуся в семье самым умным, — скажи что-нибудь своей сестре!