Из этого Лейбниц выводит – путем слишком поспешного логического скачка, – что все не объяснимое величиною, формою и движением вообще не может быть приписано материальным причинам, стало быть, должно быть объяснено причинами нематериальными – как будто, например, «сопротивление движению» должно считаться менее «материальным», чем «величина, форма и движение». Эти «нематериальные причины» свойств тел Лейбниц обобщает под понятием силы, «формирующей, движущей, приводящей все в порядок». Отсюда лишь один шаг до теории «мировой гармонии», на которой основано позднейшее миросозерцание Лейбница.
Если мы уступим Лейбницу в основном пункте, то есть признаем правильность его произвольной классификации материального и нематериального (хотя и неразрывно связанного с материей), его доводы против «атеистов» становятся неотразимыми. Чрезвычайно легко доказать, что не все материально, раз мы заранее исключили из области материального все, что служило для нас камнем преткновения. Если любое тело представляет не скопление «грубой» материи, а сочетание грубого вещества с чем-то более тонким, чем «тонкая материя» картезианцев или чем «эфир» новейших физиков, то само собою разумеется, что проще всего назвать это «нечто» духом, под которым и подразумевается «нечто» противоположное грубой материи. Более точное определение духа дается нелегко, в чем убеждает пример Лейбница. «Дух, – говорит он, – есть деятельная сущность, его деятельность состоит в мышлении». В этом никто не сомневается, но какая тут связь с силой, с сопротивлением движению, со связью между частицами материи – явлениями, которые, по мнению Лейбница, нельзя объяснить чисто материальными причинами? Выяснить эту связь, со своей точки зрения, Лейбницу удалось лишь впоследствии. На первый раз он ограничился выяснением противоположности между духом и телом. Мышление, по уверению Лейбница, «сознается как нечто неделимое, стало быть, оно неделимо, то есть не имеет частей»; движение, напротив, делимо: стало быть, мышление не есть движение, и мыслящее существо или дух отличается следующими основными свойствами: дух недвижим, неделим, неуничтожаем, стало быть, бессмертен. На это «атеисты» могли бы возразить, что, по их учению, великолепно изложенному Лукрецием в его поэме «О природе вещей», материя, хоть она движима и делима, но также «неуничтожаема», стало быть, «бессмертна» – смертна только «форма», и, если допустить, что материю формирует дух, то отсюда, пожалуй, можно было бы прийти к выводу, весьма неутешительному для спиритуалистов, то есть сказать, что дух умирает, или, по крайней мере, существенно изменяется вместе с формой, в которой он воплотился. Во всяком случае, доводы, выставленные Лейбницем против материализма, далеко не такого уничтожающего свойства, как он думал, и материализм более логичен и последователен, чем произвольная классификация Лейбница, по которой всякое движение заключает в себе нематериальный принцип.
Тесно связано с этим трактатом письмо, написанное Лейбницем из Майнца своему бывшему профессору Якову Томазию. Здесь Лейбниц уже прямо выступает как основатель самостоятельной философской системы, отличающейся и от философии Аристотеля, и от учений Декарта и Спинозы. Лейбниц прямо устраняет мысль о солидарности с картезианцами: он никогда и не был последователем Декарта. «Я менее всего картезианец, – пишет Лейбниц. – Я не боюсь сказать, что нахожу в физических книгах Аристотеля больше истин, чем в рассуждениях Декарта – так далек я от того, чтобы был. приверженцем этого последнего». Затем Лейбниц развивает свою давнишнюю мысль о необходимости примирить Аристотеля с новейшей физикой.
«Я в одном согласен с Декартом, – пишет он, – в том, что физические явления должны быть объясняемы исключительно величиною, формою и движением». Возможность указанного «примирения» Лейбниц видит в том, что в физике и Аристотель не дал ни единого принципа, который не мог бы быть объяснен величиною, фигурой и движением. Как мы видели, Лейбниц ни за что не хочет признать движений, присущих материи. «Материи свойственно лишь протяжение и непроницаемость, но движение может быть объяснено лишь нематериальной причиной». Эту теорию Лейбниц ценит потому, что видит в ней достаточное основание для доказательства существования божественного начала.
Несколько позднее Лейбниц написал два трактата, из которых один озаглавлен «Теория конкретного движения» и посвящен Лондонскому королевскому обществу, другой, «Теория абстрактного движения», посвящен Парижской академии наук. Оба эти трактата посвящены не столько механическим, сколько философским вопросам. Здесь выставлена гипотеза мирового эфира, но еще далеко не в той строгой математической форме, какую она приняла у современника Лейбница, знаменитого Гюйгенса. В то время Лейбницу не хватало еще должной математической подготовки, которую он получил в Париже и в Лондоне, прежде чем сам выступил в роли реформатора математики.
В Майнце Лейбниц написал еще два любопытных сочинения: одно чисто богословского содержания, второе – представляющее филологический интерес. Первое было написано в опровержение Виссоватого, написавшего трактат против учения о Троице. Ответ Лейбница показал, что молодой философ превосходно владел богословской диалектикой. По своему обыкновению, Лейбниц пытался поразить противника его же оружием. «Отвергать учение о Троице, – пишет Лейбниц, – значит отвергать божественность Христа. Если Христос – не Бог, значит он – только человек, а между тем Виссоватый поклоняется Христу как богоподобному существу. Но если Христос – не Бог, он вовсе не может быть предметом религиозного почитания». Любопытно, что в то время, когда Лейбниц ломал копья в защиту учения о Троице, его великий современник и будущий соперник Ньютон выступил в защиту его противников социнианцев.
Другое упомянутое сочинение Лейбница посвящено вопросу о слоге философских трактатов.
«Что такое хороший философский слог? – спрашивает Лейбниц и дает совершенно удовлетворительный ответ. – Что отличает философа от нефилософа? Оба наблюдают тот же предмет, имеют одни и те же представления; почему бы обоим не говорить одинаковым языком? Вся разница в том, что философ относится к предмету, размышляя о нем, тогда как нефилософ бессознательно проходит мимо. Философ имеет отчетливые представления, ясные мысли… Философский слог есть, стало быть, слог ясный, в изложении вполне точный по словам и оборотам. Философская речь не терпит ничего лишенного значения и смысла, ни одного пустого или темного слова».
Вот рецепт, которого, к сожалению, не имели перед собою многие поколения философов как до, так и после Лейбница!
По словам Лейбница, философ должен по возможности употреблять наиболее удобопонятные выражения. Чем общеупотребительнее, чем популярнее выражение, тем оно лучше. Туманные выражения приличны пророку, алхимику, оракулу, мистику, но не философу. Есть лишь один случай, когда дозволено изобретать искусственные выражения и когда эти выражения действительно обогащают слог, а именно – когда при помощи одного удачно избранного термина можно сказать то, что иначе пришлось бы пояснять данным описательным выражением. Краткость есть также одно из условий хорошего слога. Если бы, например, у нас не было слова «квадрат», то пришлось бы говорить десятки слов там, где теперь мы употребляем одно это слово. Ясно, что всего уместнее вводить искусственные термины в математику, механику и физику, и, наоборот, наименее уместны такие искусственные выражения в науках философских и моральных.
Итак, пишет Лейбниц, пусть философ говорит по возможности простым, ясным и конкретным языком. Пусть избегает всяких излишних отвлеченностей вроде схоластических «здешностей» и «такостей». Лейбниц советует философам писать преимущественно на народном языке; сам он писал, главным образом, по-латыни и по-французски, потому что стремился к известности, а в его время немецкие сочинения не читались даже немецкими учеными. Лейбниц утверждал, однако, что немецкий язык более всех приспособлен к философии. Латинская фраза часто является маской недомыслия; часто во время диспута можно прижать противника к стене самым простым способом, а именно – заставить его объясняться на родном языке.