— Ваша светлость! — горячо начал Джером. — Он…
— Замолчи, обманщик! — оборвал его Манфред. — Я не желаю, чтобы он говорил с чужого голоса.
— Мне не нужна ничья помощь, ваша светлость, — сказал Теодор. — История моя очень коротка: пяти лет от роду я был отправлен в Алжир вместе с моей матерью, захваченной корсарами у побережья Сицилии. Она умерла от горя меньше чем год спустя…
Слезы хлынули из глаз Джерома; буря всколыхнувшихся в нем чувств отразилась на его лице.
— Перед смертью, — продолжал Теодор, — она привязала мне на руку под одеждой записку, из которой мне стало известно, что я сын графа Фальконары…
— Это чистая правда, — подтвердил Джером, — я — несчастный отец этого юноши…
— Еще раз приказываю тебе молчать, — сказал Манфред. — Продолжай, молодой человек.
— Я оставался в рабстве до прошлого года, когда, сопровождая своего хозяина в одном из его морских набегов, был освобожден христианским судном, одолевшим в бою пирата; я открылся капитану, и он великодушно доставил меня в Сицилию, но — увы! — вместо того, чтобы найти там отца, я узнал, что принадлежавшее ему имение, которое было расположено на побережье, во время его отсутствия было разорено морским разбойником, продавшим в рабство меня и мою мать, замок сожжен дотла, а сам отец по возвращении продал остатки имущества и постригся в монахи где-то в Неаполитанском королевстве, но где именно — никто не мог мне сказать. Одинокий, обездоленный, почти утративший надежду на то, что отец когда-нибудь сможет прижать меня к своему сердцу, я воспользовался первым представившимся случаем и отплыл в Неаполь, откуда всю последнюю неделю шел пешком в эту землю, добывая себе в пути пропитание трудом своих рук; и до вчерашнего утра мне и в голову не приходило, что господь мог уготовать для меня какую-либо лучшую долю, кроме непритязательной бедности и душевного мира. Такова, государь, моя история. Я счастлив более, нежели мог бы надеяться, оттого что нашел отца; и я несчастлив более, нежели заслужил, оттого что навлек на себя немилость вашей светлости.
Теодор замолк. Одобрительный шепот поднялся среди присутствующих.
— Это еще не все, — произнес Фредерик. — Честь обязывает меня добавить то, о чем он умалчивает. Он скромен, но я должен по всей справедливости сказать, что он один из самых храбрых юношей во всех христианских землях. Он, конечно, горяч; но, хотя я еще мало знаю его, я поручусь за его правдивость: он не стал бы рассказывать о себе то, что мы от него слышали, не будь это истинной правдой — и что до меня, то я, юноша, уважаю твою прямоту: она подобает человеку твоего рождения. Вот сейчас ты оскорбил меня, но, на мой взгляд, не беда, если благородная кровь, текущая в твоих жилах, порой и вскипит — особенно сейчас, когда источник ее установлен столь недавно. Ну что же, — обратился он к Манфреду, — если я могу простить его, то, конечно, можете и вы: молодой человек неповинен в том, что вы приняли его за привидение.
Эта злая насмешка уязвила Манфреда, и он надменно ответил:
— Если посланцы иного мира и способны внушать мне страх, то по крайней мере никто из смертных не может сделать этого, и тем более рука зеленого юнца не могла бы…
— Государь мой, — прервала Ипполита, — ваш гость нуждается в покое: не следует ли нам оставить его?
С этими словами она взяла Манфреда под руку и, распрощавшись с Фредериком, направилась к выходу, а все остальные последовали за нею. Князь, отнюдь не сожалея о прекращении разговора, который напомнил о том, что он выдал свои самые тайные опасения, позволил увести себя в свои покои, разрешив Теодору отправиться с отцом в монастырь, хотя и с условием возвратиться в замок на следующий же день (что Теодор охотно обязался исполнить).
Матильда и Изабелла были слишком поглощены собственными размышлениями и вместе с тем слишком мало довольны друг другом, чтобы продолжить беседу этим вечером. Они разошлись по своим горницам, и расставание это было куда более церемонным и менее сердечным, чем когда-либо прежде, начиная с их детских лет.
Но если при прощании обе они не проявили большой теплоты, зато поспешили встретиться, едва поднялось солнце. Их состояние духа было таково, что они за всю ночь не сомкнули глаз, и каждая перебирала в уме тысячу вопросов, которые хотела на утро задать другой. Матильда думала о том, что Теодор дважды освободил Изабеллу из весьма опасного положения, и не могла себе представить, чтобы оба раза это было случайностью. Правда, в комнате Фредерика взор юноши был все время прикован к ней самой, но ведь он мог и притворяться ради того, чтобы скрыть от обоих отцов свою страсть к Изабелле. Надо было это обязательно прояснить… Матильда желала знать правду, чтобы не повредить своей подруге, питая нежные чувства к ее возлюбленному. Таким образом, ревность возбуждала в ней любопытство, в тоже время находя ему оправдание в дружеской привязанности к сопернице.
Изабелла, не менее обеспокоенная, имела больше оснований для подозрений. Правда, Теодор сам сказал ей, — и то же сказали его глаза, — что сердце его занято, но, быть может, Матильда не отвечает на его страсть: ведь она всегда казалась совершенно неспособной чувствовать что-либо, похожее на любовь; все мысли ее были отданы богу… «Зачем я разубеждала ее? — говорила себе самой Изабелла. — Я наказана за свое великодушие… Но когда они встречались? И где? Нет, этого не может быть, я обманулась: видимо, вчера вечером они увиделись впервые, наверно, какая-то другая — предмет его воздыханий, и если это правда, я не так несчастна, как предполагала; если моя подруга Матильда тут ни при чем, то… Но как же так? Неужто я унижусь до того, что буду искать любви человека, который так грубо, без всякой к тому необходимости, известил меня о своем безразличии ко мне? И в какой момент к тому же?! Когда общепринятая учтивость требовала любезных слов! Я пойду к моей дорогой Матильде, и она поддержит меня в этой приличествующей моему полу гордости… Мужчины коварны… Я посоветуюсь с ней о постриге: она обрадуется, увидев меня в таком умонастроении, и я скажу ей, что больше не восстаю против ее желания уйти в монастырь».
С такими мыслями Изабелла направилась к Матильде, решив открыть подруге свое сердце. Матильду она застала уже одетой; девушка сидела в задумчивости, склонив голову на руку. Грустный вид Матильды, столь соответствующий тому состоянию, в котором находилась и сама Изабелла, вновь оживил ее подозрения, и у нее сразу пропало желание откровенно говорить с подругой. При встрече обе покраснели, будучи слишком неопытными, чтобы умело скрывать свои чувства. После обмена несколькими незначительными вопросами и ответами Матильда спросила Изабеллу о причине ее побега. Изабелла уже почти позабыла о страсти Манфреда к ней — настолько она была поглощена страстью, охватившей ее самое, — и решила, что Матильда имеет в виду ее последний побег из монастыря, который привел к событиям минувшего вечера; поэтому в ответ она сказала:
— Мартелли пришел в монастырь с известием, что ваша матушка умерла…
— О! — воскликнула, перебивая ее, Матильда. — Бьянка объяснила мне эту ошибку. Увидев меня в обмороке, она закричала: «Госпожа скончалась!» — а Мартелли, пришедший в замок за обычной милостыней, не разобрав хорошенько…
— А отчего вы упали в обморок? — спросила Изабелла, пропустив мимо ушей все остальное.
Матильда покраснела и ответила заикаясь:
— Мой отец… Он осудил преступника…
— Какого преступника? — с живостью спросила Изабелла.
— Одного молодого человека… — ответила Матильда. — Я полагаю… мне кажется, это был тот самый молодой человек, который…
— Как? Теодор? — воскликнула Изабелла.
— Да, — подтвердила Матильда. — Я никогда не видала его до этого; не знаю, чем оскорбил он моего отца… Но коль скоро он оказал услугу вам, я рада, что князь простил его.
— Мне? — переспросила Изабелла. — По-вашему, это значило оказать мне услугу — ранить моего отца, да так, что он едва не расстался с жизнью? Хотя счастье узнать своего родителя было даровано мне только вчера, я надеюсь, вы не считаете меня настолько чуждой дочерним чувствам, чтобы допустить, что я могу не возмущаться дерзостью этого самонадеянного юноши и способна питать чувство, хоть отдаленно похожее на любовь, к человеку, осмелившемуся поднять руку на того, кто породил меня на свет. Нет, Матильда, сердце мое питает отвращение к нему, и если вы по-прежнему верны дружбе, связывающей нас сызмала, дружбе, коей вы клялись никогда не изменять, то и вы будете ненавидеть человека, едва не сделавшего меня несчастной навсегда.