– Знаете, что ли?
– Знаю, – сказала она спокойно.
Артём почувствовал, как злость закипает в нём. Знает она. Да ничего она не знает!
– Чего там знать? Дыра. Воняет. Дешево. Восток.
– Восток. – Она опять кивнула.
– Хочешь сказать, ты тоже там живёшь? – выдавил он, и сам не понял, как кувыркнулся на ты. Плевать. Ему на всё уже было плевать – что она подумает, что с ним дальше будет.
Она медленно покачала головой. Конечно, ещё бы она жила там. Такие люди в таких местах не живут.
– А где? На Рублёвке?
Она усмехнулась.
– В центре?
Промолчала. Она выглядела задумчивой. Смотрела перед собой, и он, подавляя раздражение, тоже перевёл взгляд за стекло, вперился в чёрный, озарённый огнями город. И понял, куда она смотрела: перед ними что-то происходило. В темноте город простирался вперёд, вниз и вверх, на всю ширину и высоту панорамных окон. Он светился, двигался, он жил, как будто бы переливался кольцами золотой змей, опоясывающий его. И чем больше Артём смотрел, тем страннее всё это выглядело.
Ему вдруг показалось, что перед ними интерактивная карта. Пропала перспектива, пропал масштаб, то одни, то другие части вдруг становились ближе и больше, как будто их выделяла и приближала невидимая рука. Или взгляд.
Её взгляд.
Он вдруг узнал то, что наплывало на него – чёрные деревья парка Кусково, холодным оловом блестящие пруды, аллеи, спящий дом усадьбы. Не хватало только виселиц, кто-то рассказывал ему про виселицы, которые увидел будущий декабрист Волконский, гостя у Шереметьева – но нет, виселиц в этой картине не было. Да и она сама уже сдвинулась, поехала, поменялась, и он узнал собственную улицу, где жил, свой дом, магазин «Пятёрочка» и остановку. Даже алкашей, которые регулярно отирались там – три маленькие, чёрные фигуры качались в мутном свете из стеклянных дверей магазина.
А ведь я ей номера дома не называл. Нет, точно не называл.
Пора сворачивать оглобли, пора драть когти, пока не поздно.
Или поздно?
Всё уже закрутилось, как будто пролистывали атлас, и потом медленно, как в 3D проекте, выползли вперёд центральные улицы и переулки. Мясницкая, залитая огнями, Тургеневская площадь, Чистые пруды. Тоже блестят чёрным, с отливом. Холодная, грязная вода. Люди ходят по берегам. Светятся окна ресторанов. Разноцветные фонари выхватывают дорожки, графику голых ещё деревьев.
Холодная, поздняя весна.
– Когда-то здесь, в переулке, стоял дом, – начала она медленно, неживым голосом, как будто бы из глубокого транса. – Небольшой, двухэтажный. А рядом – большой, каменный. До революции там были меблированные комнаты, а этот, маленький, дом хозяина – небогатая дворянская семья. После революции собственность конфисковали, семью разметало, от неё осталась только одна дочь, младшая, ровесница века, да её муж. Их уплотнили, дом переделали, сделали там коммунальные квартиры, а сверху достроили мансарду, деревянную, страшную, совсем в другом стиле. Поселили их в ней. Там выросла мама. Там родилась я. Но я ничего оттуда не помню, всё только с маминых слов – коридор, большую кухню, у каждой хозяйки – свой стол и своя комфорка на плите. Плита – не плита: печка, дрова. Газа не было. Не дай бог оставить суп – что-нибудь подбросят гадкое, несъедобное. Когда бабушка готовила, маму сажали возле печки, и отходить было нельзя. Она читала книжки, прочла так всего Пушкина, Гоголя, Бальзака. За трубой, в воздуховоде, дядя Лёша, безногий после войны, прятал спички. Ему жена запрещала курить, отбирала спички у него, так он воровал у всех и ныкал туда. Жена его была та ещё ведьма – склочница и скандалистка. Я в детстве правда думала, что она ведьма. Она даже под судом побывала – обварила соседку-татарку, жену дворника. Мама говорила, она красивая была, а муж – хромой и старый, так на неё все мужики в доме заглядывались, а бабы ненавидели. Так что эту тётю Катю не очень-то и осуждали, и суд ей присудил что-то условное, какой-то штраф и компенсацию лечения. Татары потом съехали. Да и вообще много народу после войны сменилось. Только мама с бабушкой остались. И эта тётя Катя с дядей Лёшей. А потом пожар случился, всех расселили и дом снесли.
Она замолчала. Артём тоже молчал, не зная, что сейчас надо говорить – высказывать сочувствие? Но какое может быть сочувствие событиям полувековой давности?
– Мне долго не говорили, что дома больше нет, – сказала она. – Я всё мечтала вернуться туда, когда вырасту. Посмотреть на те комнаты, зайти на кухню. Найти мамин клад – она говорила, что спрятала под половицей, от двери в их комнату три шага на восток. Я до сих пор помню: три шага на восток. Когда я узнала – мне лет девять было – что дом снесли и я никогда его не увижу, я так рыдала! Меня валерьянкой отпаивали. Для меня это было что-то такое важное очень – этот дом, семейная история, центр… И мамин клад. И так вот сразу потерять всё, одним махом.